Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Огюст, возвращаясь с рыбалки, все дольше задерживался в трактире «Трюм», куда Лазели больше никогда за ним не приходила. Отныне он мог напиваться вдрызг — ей было все равно. Он часто возвращался затемно, выписывая кренделя, с кирпично-красным лицом. Иногда останавливался под луной и принимался горланить «Жалобу Жана Кеменера», которая раньше приносила ему успех на свадебных обедах. Ветер доносил до самого Порт-Мари обрывки этой грустной истории и припев «На Рекувра-анс…» Свернувшись под одеялами и сгорая со стыда, Лазели слушала своего пьяницу, чей голос раздирал ночную тишину. Она точно знала, где он находился, так как двенадцать куплетов его любимой песни доводили его от трактира «Трюм» до самого дома. Когда он заводил:
Они купалися в деньгах
И разряжались в пух и прах,
Когда плясали на балах
Лишь контрданс.
Все в модных шляпках до одной
И были чуть ли не родней
Графьям, что ездят четверней
На Рекувра-анс…
Лазели знала, что он вышел на холм у церкви. Толкая калитку сада, он переводил дух и запевал:
Бедняга Жан, чтоб все забыть,
Стал игроком и начал пить
Джин в «Эсперанс».
Так шлялся он по кабакам,
А по утрам и вечерам
Являлся неизменно сам
На Рекувра-анс…
Понемногу Огюст тоже привык обращаться к жене только через посредничество кого-нибудь из детей, даже когда был рядом с ней. «Скажи твоей матери, что…» — это придавало странность их общению.
Потом, чтобы еще больше все усложнить, разразилась война. В одно воскресенье в июне 1940 года, когда вся семья была за столом, Лазели обратилась к третьей дочери, Алисе, более смышленой, чем другие, которую она часто выбирала своим представителем:
— Скажи твоему отцу, — начала она, что надо отсюда уезжать. Плохи дела. Фрицы наступают. На маяке говорят, что нас могут отрезать от Гранвиля и Сен-Мало…
Огюст повернулся к своей любимице Элен, старшей сестре Алисы:
— Скажи твоей матери, что мне плевать на фрицев! Они уже были здесь в шестнадцатом. Пленные. Им не привыкать, и нам тоже. Весело им было, когда они здесь увидели пулеметы, две 75-миллиметровки, эскадренные миноносцы и все такое прочее, почему, думаешь? Так просто… Я не уеду! Я не брошу свою лодку!
Глаза Лазели сверкнули. Она нервно схватила руку Алисы и стала ее трясти:
— Скажи твоему отцу, чтоб перестал валять дурака! На этот раз они не будут пленными! Скажи ему, отцу твоему, чтоб послушал немного радио у Муанара, пока там нарезывается, если может!.. Нам есть будет нечего! Фрицы займут форт, захватят наши дома, выставят нас за дверь!.. Они отберут ферму… Мы не сможем больше рыбачить. Фернан с Люсьенной уехали, с детьми, Леон тоже… Остальные долго не задержатся… Что мы с детьми будем делать?
— Скажи твоей матери, — ответил Огюст, — что я фрицев не боюсь!
— Ах, вот как, — сказала Лазели, испепеляя взглядом Алису, словно она ей перечила, — ну что ж, скажи ему, отцу твоему, что я — я уезжаю со всеми вами в Авранш. И не позднее завтрашнего утра!
И Лазели как сказала, так и сделала. На следующее утро она погрузилась с детьми на «Менизу», лодку папаши Ле Тузе, перевозившим в Гранвиль, запихала детей в автобус и помчалась прямо в Авранш, предупредив отца о своем приезде. Огюст несколько дней спустя приехал туда к ней с Жаном-Мари.
Дом, расположенный в городском предместье, был большой богатой виллой, уродливой и просторной, с садом и огородом. Папаша Бетэн построил ее в двадцатых годах в дурном вкусе того времени. Со своими двумя верхними этажами с арочными окнами, четырьмя неоготическими башенками и внушительным крыльцом, она выделялась среди более скромных окрестных строений. Так выделялась, что, когда пришли немцы, они отвели ее под штаб.
Однажды утром явились офицеры с ордером на реквизирование. Их встретила Лазели на верхних ступеньках крыльца. Один из серо-зеленых, казавшийся старшим по чину, щелкнул перед ней каблуками.
— Матам, — сказал он, — мы путем шить в этом томе.
Лазели была одна с детьми, с любопытством толпившимися у входа в дом. Огюст и папаша Бетэн уехали за машиной в соседский гараж.
Офицер все еще стоял внизу у крыльца. Лазели увидела солдат, открывавших обе створки садовой решетки, чтобы впустить военные машины. Одна из них обогнула угол аллеи, раздавив край клумбы с петуниями.
— Нет! — закричала Лазели. — Вы не имеете права сюда входить!
Позади офицера, начавшего подниматься по ступенькам крыльца, сомкнулись вооруженные люди.
Лазели, с кухонным ножом в руке, отступила на шаг, встала грудью перед дверью в дом, запрещая туда входить и указывая пальцем на выход из сада:
— Вон! — закричала она.
— Ошарашенный серо-зеленый сунул ей в нос бумагу и пролаял:
— Hier den Requisitionsbefehl! Befehl zur Beschlag nahmung! Zwingen Sie mich nicht, Weib[4]…
— А я вам говорю — уходите! — закричала Лазели вне себя. — Здесь мой дом, и вы не войдете!
Она раскинула руки, чтобы окончательно преградить путь, и добавила:
— Только через мой труп.
Через несколько секунд они последовали ее совету.
Офицер, красный от гнева, посторонился, сделал знак одному из сопровождавших его вооруженных людей — тра-та-та-та-та! Раздалась очередь, и Лазели рухнула лицом на ступеньки. Осенью ей должно было исполниться сорок.
Пятьдесят лет спустя треск немецкого автомата, прикончившего Лазели, еще отдается в ушах старого Огюста Шевире. В свои девяносто четыре года он все еще живет на Шозе, в доме своего детства. Хотя он давно уже больше не рыбачит, хотя он уже гораздо медленнее семенит из дома в трактир «Трюм» перекинуться в картишки с шестидесятилетними пацанами — он несколько горд тем, что теперь самый старый на острове, — хотя его память слаба настолько, что он уже не помнит, что делал вчера или даже час назад, хотя он путает имена своих детей и внуков, его давняя память заострилась и стала невероятно точной. Жена в его старой голове совсем живая, так что он иногда теперь даже с ней разговаривает. Лазели владычествует у его постели на фотографии в черной деревянной рамке, рядом с помещенной под стекло медалью Сопротивления, врученной посмертно.
Если кто-нибудь произносит при нем имя Лазели, Огюст, уставившись в пустоту, трясет головой и неизменно отвечает: «Тра-та-та-та-та!.. Красивая, сукина дочь!»
Он часто рассказывает о конце Лазели своему внуку, Сильвэну, единственному, кого он не путает ни с кем из своего потомства, да и единственному, кто тратит время на разговоры с ним. Сильвэна Шевире всегда очаровывала эта незнакомая молодая бабушка, расстрелянная в сорок лет, как героиня романа. Его отец, Жан-Мари, присутствовавший при этой трагедии, обжегшей ему сердце, когда он был ребенком, никогда об этом не говорил. Напротив, Огюст, живущий вне всякой скорби, гораздо более речист. Он даже выказывает некоторую гордость, когда — тра-та-та-та-та! — держа кулаки перед животом, изображая автомат, поливает очередями пустоту.