Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сломалась. Пусть я и была маленьким бриллиантом, но я устала от того, что меня без конца хватают и усердно полируют. И маленький бриллиант решил потеряться.
Сделала я это неловко и внезапно, так же как попала на прослушивание в Королевский колледж. Я написала Феликсу прощальное письмо.
Феликс был раздавлен.
— Я бросил жизнь к твоим ногам, — сказал он. — А ты оставляешь меня ни с чем.
Он несколько раз пытался выйти со мной на связь, но я избегала его. Да, я поступила по-детски, жестоко и даже бессердечно, знаю, но в тот момент все было так запутано. И я не видела другого выхода.
Поймите меня правильно. Я не хотела бросать скрипку, я просто хотела стать равной ей и самостоятельно решать, где и что я буду играть. Да, мне все еще нужен был учитель, но другой. Я была неровным исполнителем. У меня бывали хорошие дни, бывали и плохие. Но если ты хочешь исполнять классическую музыку, нужно стать кем-то вроде первоклассного игрока в теннис. Ты должен всегда быть в форме. У любого теннисиста есть право на вторую подачу. Так вот, мне оно тоже было нужно. Я хотела научиться играть так, чтобы в хорошие дни парить, а в плохие не опускаться ниже определенного уровня, что бы ни случилось. Именно этому меня и попытался научить мой новый учитель — кстати, тоже русский — Григорий Жислин. И он оказался самым суровым из всех моих педагогов.
Жислин был полной противоположностью Феликсу. Феликс считал, что важнее всего — свобода интерпретаций, Жислин придерживался обратной точки зрения. Феликс не обращал внимания на правила, Жислин не признавал жизни без правил. Он был ревностным приверженцем советской скрипичной школы. Играешь, как он велит, или не играешь вообще. Я уже говорила, что Феликса не интересовали гаммы. Для Жислина гаммы были Альфой и Омегой. И это еще цветочки. На каждый чох у него имелась строгая инструкция. Если я не отыгрывала вибрато ровно семь с половиной раз, все летело к чертям.
График наших занятий был, скажем так, гибким. Предполагалось, что мы будем встречаться раз в неделю ровно в десять, но получалось это не всегда. Жислин мог проспать, забыть, или попросить кого-нибудь передать мне записку, в которой говорилось что-то вроде «Прости. Приходи ко мне домой через пару часов». Тогда не было мобильных телефонов, так что я мчалась на нескольких автобусах, чтобы успеть вовремя. У себя в России Жислин был звездой огромной величины и побеждал во всех музыкальных конкурсах, но, когда приехал в Англию, оказалось, что здесь никому до него нет дела. Блистательная международная слава, на которую он рассчитывал, так и не случилась. И вот он вынужден был опуститься до преподавания.
В этом и была его беда. Он был великолепным артистом, но ему некуда было податься. Все, кто слышал его игру, признавали, что он — невероятный скрипач, поэтому к нему и стекались ученики, но несчастье, в котором он очутился, наложило на него свой отпечаток. Он запил.
Жислин без конца курил во время наших занятий, что совершенно не шло на пользу моей астме. От него часто несло перегаром. Хоть он и умел как никто другой очаровывать окружающих, характер у него был не сахар. Жислин был очень вспыльчивым человеком. Часто он хватал меня за руку со смычком и дергал, показывая, как надо.
— Да нет же! Не так! Вот так!
В конце концов эта беготня между домами меня доконала.
— Не обращай внимания на плохое, — говорила мама. — Обращай на хорошее.
Легко сказать! Жислин вел себя совсем не как джентльмен и придирался к каждой мелочи. Однажды на его мастер-классе я должна была сыграть Концерт Сибелиуса. Он позволил мне взять всего одну ноту, а затем прервал со словами:
— Ты что творишь?! Кто так играет? Не так надо!
Я часто вспоминала Феликса и, по правде говоря, скучала по нему. Странные отношения с Жислиным совершенно сбили меня с толку. Я вспомнила, как мило вела себя со мной Джин, когда я перешла к Феликсу, и решила посетить мастер-класс, который Феликс давал в Любеке. Теперь-то я понимаю, какой была наивной. Я хотела спросить у него совета. Я была уверена, что встреча с ним придаст мне сил, ведь мы были так хорошо знакомы. Но произошло обратное. Мне уже было семнадцать лет, я стояла на пороге взрослой жизни. Я уже не была тем бутончиком-подростком, который он видел в последний раз. Встреча получилась неловкой, натужной, я чувствовала себя незваным гостем. Я не могу винить Феликса за это. Он наверняка тоже чувствовал себя неловко. Вечером, как и было заведено у Феликса, он пригласил учеников присоединиться к ним с женой за ужином в ресторане. Ученики, в свою очередь, позвали меня. Я колебалась, ведь уже тогда было ясно, что наше чудесное воссоединение провалилось, но все-таки пошла. Феликс сидел, окруженный своими студентами и хранил гробовое молчание, всячески игнорируя мое присутствие, даже когда я пыталась с ним заговорить. Его супруга, которую я просто обожала когда-то, выглядела смущенной. Кажется, ей даже было немного жаль меня.
— Ну хватит, Фелл, — так она его называла. — Мин задала тебе вопрос.
Реакции не последовало. Как же грустно мне стало в тот момент! Мне было ужасно жаль, что, после всего, что мы пережили вместе, все закончилось на такой печальной ноте. Он был добр ко мне, а я так ему отплатила. Я вернулась в Лондон с осознанием, что дверь к Феликсу теперь навеки для меня закрыта. Нравилось это мне или нет, но я вынуждена была вернуться к Жислину.
Многие из его требований казались мне невыполнимыми, но ему определенно было что предложить. Он был ярым поклонником великолепного Яши Хейфеца, и, будучи подростком, я разделяла эту его любовь. Для меня Хейфец был примером идеального скрипача. Можно даже сказать, что я была его фанаткой. Я искала единомышленников в Перселле и Королевском музыкальном колледже, обменивалась с ними любимыми пластинками. Кажется, в моей коллекции были доступные записи его выступлений. В аннотации к пластинке пятьдесят девятого года с концертами Мендельсона и Прокофьева, которую Хейфец записал для нашего колледжа, скрипач Джозеф Вехсберг рассказывает любопытную историю. Однажды вечером в Беверли-Хиллз он спросил у Хейфеца, как тот смог сыграть некий особенно трудный пассаж во время концерта. К сожалению, Вехсберг не указывает, какой именно. Хейфец в ответ пожал плечами, взял свою скрипку Гварнери и сыграл его прямо там, но с такой скоростью, что Вехсбергу не удалось толком ничего разобрать. Он попросил Хейфеца повторить, и тот, конечно же, повторил. После Вехсберг написал: «Не имею ни малейшего понятия, как ему это удалось. Увидев мое недоуменное выражение лица, он лишь покачал головой, словно ему было жаль меня за то, что я так глуп».
Хейфец тоже был вундеркиндом. Он исполнил Концерт Мендельсона в семь лет — на полуразмерной скрипке, в дореволюционной России, перед аудиторией в тысячу человек. И все поражались тому, как его крошечные пальчики справились с хитросплетениями партитуры. Как ни странно, искусство Хейфеца часто умаляют. Его мастерство и «холодная красота» его игры, как ее часто описывают, настолько великолепны, насколько это вообще возможно. Во время своих выступлений вживую даже самые маститые скрипачи на пике своей карьеры могут допустить четыре или пять незначительных ошибок. Хейфец настолько безупречно владел скрипкой и контролировал свою игру, что едва ли допускал хотя бы одну. Неудивительно, что меня восхищала его прохладная манера поведения, которую многие критики, к моему возмущению, считали признаком безразличия. А для меня это был признак невероятной самодисциплины, отличительная черта безупречного артиста, всецело преданного своему делу. Хейфец напоминал мне невозмутимого прекрасного лебедя, скользящего по спокойной глади пруда. Под водой он неистово работал лапами, но этого никто не видел. В его великолепной технике, в его головокружительной скорости ярость пламени сочетается со сверхъестественной красотой. Но Жислин настаивал лишь на соблюдении тех тонкостей механики, которые Хейфец прописывал в учебнике и которые могли помочь мне выигрывать в конкурсах. В нем не было никаких простых и естественных порывов. Неудивительно, что мы с ним часто спорили.