Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И так невеликое общение после этого вообще оборвалось. Один дед Ильи погиб в лагере в тридцать девятом. Второй отсидел в общей сложности одиннадцать лет. Илья генетически не переваривал племя вертухаев.
Подползал вечер: пыльный, душный, влажный и пустой как помойное ведро. Илья выбрался из присутственных хором на задний дворик. Мэрия угнездилась на вершине холма. Со ступенек открывался широкий обзор. Было бы видно еще дальше, кабы не стена. Кто ее поставил, и каких трудов стоило строительство? От тварей обороняться? Иосафат как-то просветил Илью:
— Тебе должон быть известен зверь черепаха.
— Зверем не назову — тварюшка, в ладони уместится.
— Это ты не равняй. Не равняй. Здешние поболе нашей домины станут. На спине человек тридцать может унести. Языком овцу слизывает. Говорят, раньше их растили и к службе приучали. Ездили на них по морю. Ни левиафан, ни спрутица, ни волкомор на них нападать не могут. Но искусство, управлять сим чудом, утрачено. От того и выход к морю заложен. Ибо дети черепахи так же страшны и человекоядны как остальные обитатели пучины.
Миф конечно. Странно, что он вообще имеет хождение в культуре напрочь лишенной интереса не то что к собственной истории, да, просто, к ближнему.
Кроме стены виднелся краешек Игнатовки. Тамошние обитатели называли свою слободу городом Святого Игнатия Лойоллы. С остальными районами города Дита они себя не объединяли, считая всех внешних жителей не-то химерой, не-то выморочкой. В прошлом игнатовцы не раз предпринимали попытки захватить сопредельные территории. Их частью отгоняли, частью топили. Попытки, как поведал Горимысл, давно не повторялись. Смысл, спросил Илья? Что захватывать и присваивать в благословенном городе Дите? Горимысл пояснил:
— Веру свою несли, желая обратить в нее все окрест.
Отбив последнее нападение, городской совет Алмазовки постановил, все разговоры на религиозные темы запретить. Каждый теперь имел право на собственные убеждения, но молчком. Упоминание имя Божия, как то: Христоса, Будды, Аллаха, идола ли, и даже их атрибутов карались от замечания на первый раз, до штрафа.
Давно Илья так много и связно не думал. В последнее время мысли подернулись туманом. Будто, он лежал на дне медленной ленивой реки, безразлично глядя в надводный мир. Жизнь уподобилась вялой гусенице, которая пробирается вверх по листу, чтобы погрызть его край, поддержать в себе иллюзию жизни /если оно жизнь/…
Даже гигантская стена в последнее время перестала занимать. В первые дни он пытался влезть на крышу, вдруг оттуда разглядит море. Увидеть бы хоть краешек, хоть дымку над водой…
Кто б ему дал! Ивашка, размахивая незаряженным пистолетом, так орал, что выполз из дому даже, не склонный к суете, Горимысл; постоял, покрутил головой и непререкаемо велел вертаться; после, нехотя, пояснив:
— Не велено. Сиди тут.
Вечером ходить не велено, с людьми говорить не велено, на крышу и то нельзя! Изоляция! Илья возмутился. На что Иосафат завел пространную бодягу насчет преступления и наказания — от штрафа до вечного забвения. Горимысл отмолчался, да отвел глаза, так что стало понятно — приказ. И он, то есть, Горимысл, ничего с сим поделать не может.
Зато спалось теперь одинаково крепко и днем, и ночью. Илья не мог вспомнить, когда прежде проводил во сне по восемнадцать часов. Иногда и больше выходило. Просыпался, ел кашу с местным аналогом кальмаровых щупальцев, вяло шел в присутствие, отсиживал там положенное время, опять ел; вечером, да и то не всегда выбирался на задний дворик, чтобы подышать неподвижным душным воздухом.
Вдруг захотелось, как герой истерик в старом фильме, схватиться за кудлатую голову и заорать: «Опоили меня! Опоили!»
Да кому оно нужно-то?!
Его властно клонило в сон. Сейчас он спустится в полуподвальный этаж, найдет свою коморку, накинет крючок, и — на боковую. Пусть та жизнь, которая совсем не жизнь, продолжается сама собой, вне его. Можно и совсем не просыпаться.
Илья завозился, тяжело поднимаясь с низкой ступеньки, кое-как распрямил трескучие колени, по инерции глянул на стену, даже не глянул — скользнул глазами. Серое небо, отороченное снизу черной зубчатой каймой…
Он чуть не упал, зацепившись за собственную ногу, да так и замер в неудобной позе. За краем стены сверкнуло. И через длинный-длинный миг — еще. Потом еще. Илья встал, покачиваясь в такт толчкам крови. В голове вертелась карусель. Желудок скрутило.
А за стеной между тем всего-навсего пускали ракеты. Обыкновенные! Сигнальные, или какие они бывают. И ведь, наверное, никто больше не видел.
Лучше бы шел, куда собирался. Мысль бешено завертелась, сбивая с ног.
Никакого проявления не было! Его похитили. Похитили? Он что политик, финансист, эстрадная дива? Ну, допустим… но зачем? Эксперимент — в равной степени страшный и странный… завезли черте куда, посадили за стену, сделали жителем города, которого не бывает. А за стеной вон — люди сигнальные ракеты пускают, электричество, цивилизация! Но и спрутица есть. Если допустить…
На этом мысленный паводок иссяк. Вымотанный запредельным усилием, Илья тупо уставился на ступеньки.
Никуда не ходить! Лечь прямо тут и проспать до самой смерти.
Он так и поступил, свернулся клубком, подтянув колени к подбородку, подышал на, вмиг озябшие руки, и начал проваливаться в спасительное забытье. Завтра — если оно наступит — он примет, все происшедшее, за мару.
* * *
Его тащили. Вокруг было светло. Голова как свинцом набита. И вдруг четко до самого дальнего уголка мозга достал голос:
— Вы, господин Алмазов, не сумлевайтесь, до утра очухается.
— Он мне сейчас нужен. Приведите в себя. И больше никаких снадобий.
Глава 3
Пробуждение оказалось мучительным. Только-только очнулся и сразу понял, делать этого не хочет. Вспышкой заболела голова. Тело растеклось, ноющей аморфной массой. В животе ухало. Собрав в кучку все проявления собственной жизни, Илья наконец ощутил себя как единое целое. Полежать бы еще, очухаться. Но в сознание буравчиком ввинтился голос Иосафата:
— Придется за Гаврюшкой в лекарню посылать. А и ни к чему бы. Чего ты, дурень, ему вчера намешал?
— Что дали, то и насыпал.
— А скока?
— Скока, скока? Все!
— Очумел, лишенец?!
— Нечаянно.
— Если он помрет, ты на спрос пойдешь.
— Я ж, Иосафат Петрович, как лучше хотел.
— Я гляжу, ты все время как лучше хочешь, а получается как всегда. Ой, плачут по тебе отряды, не к ночи будь помянуты. Ой, плачут!
— Мне в лекарню