Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1954-м, когда уже был в работе “Доктор Живаго”, когда Борис Леонидович готовил себе плаху, в письме своей двоюродной сестре Ольге Фрейденберг он признавался: “Удивительно, как я уцелел за те страшные годы. Уму непостижимо, что я себе позволял!!” Годом раньше тому же адресату он признавался: “Я уже и раньше, в самое еще страшное время, утвердил за собою род независимости, за которую в любую минуту мог страшно поплатиться”.
Факт и акт
В 1934-м, незадолго до несколько раз откладывавшегося съезда писателей, Пастернаку позвонил Сталин. Этому предшествовало заступничество Бориса Леонидовича перед Бухариным за арестованного Мандельштама.
Пастернак знал, за что мог пострадать Мандельштам. Осенью 1933 года они, не слишком близкие друг другу люди, прогуливались по Москве. В районе Тверских-Ямских, под скрип проезжавших мимо ломовых извозчичьих телег Мандельштам прочитал “Мы живем, под собою не чуя страны…”. “Это не литературный факт, но акт самоубийства”, – констатировал Пастернак. Он вообще не любил политических стихов, хотя и считал себя обязанным Бухарину и однажды по его просьбе напечатал два произведения в “Известиях”, в том числе посвященное Сталину “Мне по душе строптивый норов артиста в силе…”. (В 1922-м Пастернак еще позволял себе иронизировать над политизированностью Маяковского: “Вы заняты нашим балансом, / Трагедией ВСНХ, / Вы, певший Летучим голландцем / Над краем любого стиха! <…> Я знаю, ваш путь неподделен, / Но как вас могло занести / Под своды таких богаделен / На искреннем вашем пути?”)
После или во время премьеры таировского спектакля “Египетские ночи” в Камерном театре Пастернак узнал об аресте Мандельштама. Если верить рассказу самого Пастернака, записанному скульптором Зоей Масленниковой, в театре находился Бухарин, с которым Борис Леонидович и поговорил о Мандельштаме. Дальше завертелась история с заступничеством. В письме Сталину о Мандельштаме Бухарин обронил: “P.S. О Мандельштаме пишу еще раз на об[ороте], потому что Борис Пастернак в полном умопомрачении от ареста М[андельштам]а и никто ничего не знает”. Вождь накладывает резолюцию: “Кто дал им право арестовать Мандельштама? Безобразие”.
Сталина крайне заинтересовала эта история, он явно испытывал тайный пиетет к гениям: Ахматовой, Мандельштаму, Пастернаку. В первой половине июня 1934 года состоялся звонок вождя поэту. В начале четвертого пополудни к телефону в коммунальной квартире на Волхонке, где жили двадцать два человека, позвали товарища Пастернака. Естественно, Борис Леонидович решил, что его разыгрывают; тогда секретарь оставил телефон, по которому нужно было немедленно перезвонить. Трубку взял Сталин.
Дальше показания людей, слышавших об этом разговоре от Пастернака, разнятся. Каноническая версия сводится к нескольким принципиальным моментам. Пастернак был уклончив, когда Сталин спрашивал об уровне поэзии Мандельштама. По одной версии, вождь интересовался, “мастер” ли Осип Эмильевич. По другой – спросил, “какова о нем молва” (Пастернак, цитируемый Зоей Масленниковой: “Он так и выразился, он говорил по-русски слишком правильно, слишком литературно”). Сталин интересовался и тем, почему по поводу Мандельштама Пастернак не обратился, например, в писательские организации. “Они этим не занимаются с 1927 года”, – ответил Пастернак. “Дал точную справку”, – смеялся потом Мандельштам. Согласно всем возможным версиям, уклончивость Пастернака не понравилась Сталину и высоконравственный вождь укорил его в том, что он плохо защищает своего товарища. Дальше свидетельства снова расходятся: просьба Пастернака поговорить отдельно “о жизни и смерти” закончилась тем, что Сталин а) положил трубку (обобщенная версия Анны Ахматовой – Надежды Мандельштам); б) сказал: “Вести с вами посторонние разговоры мне незачем” (рассказ Николая Вильмонта, обедавшего в тот день у Пастернака); в) пообещал встретиться как-нибудь за “чашкой чаю” (по воспоминаниям Зои Масленниковой).
Анна Ахматова и Надежда Мандельштам поставили Пастернаку за разговор твердую четверку: Борис Леонидович мог опасаться, что Сталину известно о его знакомстве со стихами о “кремлевском горце”. Бухарину поэт, естественно, не сказал, что слышал “Мы живем, под собою не чуя…” от автора. Сам Бухарин прослушал стихотворение примерно в то же самое время, в июне 1934 года, в исполнении крупного ценителя искусств Генриха Ягоды. Актер Василий Ливанов, сын мхатовской звезды Бориса Ливанова, в своей “разоблачительной” книге “Невыдуманный Борис Пастернак”, где, правда, перепутан даже год разговора, обвиняет поэта в трусости, ссылаясь на вильмонтовскую запись беседы.
В тот раз Мандельштама выпустили…
“Кругом в дерьме…”
Возможно, Пастернак был очарован Сталиным. Или, стараясь идти в ногу со временем и писательскими организациями, заставлял себя очаровываться им. Но, скорее всего, ничего этого не было. Никогда. В письмах родителям в Мюнхен он эзоповым языком пытался объяснить, что ни в коем случае нельзя возвращаться в Советскую Россию, а они обижались на него. Ретроспективный взгляд Пастернака из послевоенных лет на события довоенных лет свидетельствует об абсолютно трезвой и точной оценке происходившего. Борис Леонидович с самого начала знал цену и советской власти, и ее идеологической основе. Все-таки, в отличие от Ленина и Сталина, он был настоящий, дипломированный философ, отмеченный Германом Когеном. Важнее даже обучение не в Марбурге, а в Москве, где одним из учителей Пастернака был Густав Шпет, философ, которого сегодня назвали бы ультралибералом и русофобом (недаром памятную табличку “Последнего адреса” вандалы сорвали с его дома). Он ввел в оборот термин “невегласие” – отсутствие в России языковой и культурной среды, которая воссоединяла бы ее с Европой (Священное Писание, по оценке Шпета, пришло в Россию в “болгарской” версии). Именно это, согласно учению философа, привело к тому, что мы сегодня называем “догоняющим развитием” России.
Когда накал страстей вокруг Нобелевской премии Пастернака дошел до крайней точки и с Дмитрием Поликарповым из отдела культуры ЦК Пастернак, уже не стесняясь, говорил на повышенных тонах, Борис Леонидович признался, что всю жизнь был “правым” по своим политическим взглядам.
Пастернак жаловался на то, что существенная часть жизни ушла на борьбу за саму возможность творчества. И эта борьба поневоле стала сражением с политическим режимом. А вот слова Пастернака, обращенные к сыну Евгению, незадолго до смерти: “Кругом в дерьме… Вся жизнь была единоборством с царящей пошлостью… На это ушла вся жизнь”.
В черновых набросках и планах к “Доктору Живаго” осталась такая запись о недостатках собственной рукописи: “Политически непривычные резкости не только ставят рукопись под угрозу. Мелки счеты такого рода с установками времени… Роман противопоставлен им всем своим тоном и кругом интересов”. Разумеется, этого не могли не заметить те, кто формулировал те самые “установки”, благодаря которым