Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сие виноград и есть, – пояснил Олексей.
Но и хоромы были не чудом по сравнению с храмами московскими. Коли взять самое красивое, расписанное к пасхе яйцо, да увенчать его золотым навершием или царской шапкой, усыпанной звездами, да поставить среди дубравы или вязов, да исторгнуть из него теплый свет и цветочную сладость – вот и будет московский храм! И выходили из сих храмов столь богатые жены, что Феодосия в каждой мнила царскую сродственницу, а то и дочь. Льняного полотна, в который рядились под шубы тотемские жены и девицы, тут и в помине не было. Если б можно было из золотых нитей вперемежку с серебряными соткать ткань, из такой бы и были одежды московиток. А как лепо у них украшены лица – коралловые щеки, пунцовые уста, черные брови и белая, как печь перед пасхой, шея… Да уж, столько впечатлений переварить в один присест было трудно. Москва вертелась перед Феодосией раскрытым сундуком, из которого все вываливались и низвергались под ноги ткани и меха, зеркала и самоцветы, перстни и кресты, чаши и блюда, ковры и кожи, виноград и коврижки. Изрядно устав от этого сияния и мельтешения, она пришла в себя, лишь когда обоз остановился и Олексей дернул ее за рукав:
– Да очнись же!
– Что? Куда?
– Дале мы с тобой пешком идем – обоз на тотемское подворье поедет.
Феодосия соскочила на мостовую; плохо соображая, собрала свое именье – котомку с тремя книгами, деревянным гребнем, ложкой, миской и шапкой – и растерянно поглядела на попутчика, славного детину из деревни Холопьево.
– Прощайте, значит?
– Зачем так грустно? – ответил детина. – Может, и свидимся еще. Бог в помощь!
Олексей и детина обнялись. Феодосия тайно обронила слезинку, и обоз повернул в проулок, или, говоря по-московски, линию.
Остались они одни. Впрочем, почему одни? Вдвоем.
– Куда теперь? – спросила Феодосия, тоном давая понять, что в сем вопросе возлагает решение на Олексея.
– Сперва устроим тебя в монастырь, авось сойдешь за монаха. А потом пойду в стрелецкую либо сокольничью слободу, наниматься к царю.
Феодосии потакали размах и самонадеянность Олексея: «К царю» – и не чином ниже! Его уверенный голос, без намека на растерянность или боязнь, несколько укрепил Феодосию, напуганную перспективой стать монахом мужской обители. Но иного выхода для беглой ведьмы, избежавшей костра, не предвиделось.
– Хорошо, – вздохнула Феодосия. – А в какой монастырь? Мне, Олеша, хочется в ученый. Чтоб готовальня там была…
Олексей подхватил Феодосьину котомку и бодро пошел вперед. Возле ближайшей же лавки, устроенной так хитро – часть стены отверзалась и на петлях опускалась к мостовой в виде стола, подпертого резными столбикам, – что торговец торчал из нее, как из широкой печи, стрелец остановился и без предисловий спросил всех скопом – и покупателей и торговца:
– А скажите, добрые московиты, какой в Москве самый ученый и книжный монастырь?
Поднялся небольшой гвалт, ибо каждый гнул свое. Наконец один из покупателей, бросив мять и гнуть сапог, вопросил остальных, как бы советуясь с ними:
– А Шутиха на Сумерках? Возле Китай-города?
– Точно! Верно! Как же мы забыли! – дружно сказали московиты. – В сем монастыре обитают заморские греческие монахи, творят там потешные огни и огненные стрелы, пишут для царского двора мудреные книги.
– И в духовном разрезе монастырь уважаемый, сообразный нравственности, – прибавил случившийся мимо прохожий древних лет. – Хотя Никона и не поддержал…
– Никон! Гордец он, твой Никон…
Конца диспута Феодосия и Олексей дожидаться не стали, а пошли искать Китай-город. Надобно было торопиться, ибо начинало смеркаться, а в десять часов вечера все ряды в Москве запирали на рогатки и цепи, народ расходился по своим дворам и спросить путь будет не у кого, да и не безопасно.
Изрядно покружив и поплутав, Олексей и Феодосия вышли-таки к означенному монастырю, который назывался вовсе не Шутихой на Сумерках, а Афонским монастырем Иверской Божьей Матери. Известен он был, среди прочих заслуг, тем, что в стенах его угнездились церкви Николы Старого и Большая Глава, «что у крестного целования». Прозвали ее так в народе, ибо в церкви сей в сомнительных случаях приводили к присяге подсудимых и тяжущихся и те должны были целовать крест с клятвой, что не лгут. А ежели кто осмеливался солгать, то тут же разбивал его паралич, или охватывал столбняк, или поражало глухотой. Была здесь и особенная часовня. Окрестные жители, зайдя вечером помолиться, брали в ней огонь, дабы зажечь от него дома лампаду, ночник или свечу пред иконой. Сей «огонь в сумерках» ночью весьма надежно отгонял любую нечисть, окромя налоговых мытарей.
Заповедано, что монастырь должен открыть свои двери перед любым странником али скитальцем, имеющем нужду в покровительстве Божьем, а тут долго не открывали. Наконец, когда у Феодосии начала дрожать нижняя губа, за дверцей в каменной стене послышалось движение, отверзлось маленькое окошко и некто оттуда вопросил: «Чего надо?»
– Беспамятный ученый монах Феодосий послан к вашему игумену вологодским знакомцем, – привычно сбрехал Олексей.
Окошечко захлопнулось.
– Каким знакомцем? – сердито одернула стрельца Феодосия.
– Вот сей час настоятеля и спросим, как зовут его вологодского знакомца!
– Олексей, молю тебя, только не шути там. Не шути!
Отворилась дверца, и тотемские скитальцы пошли за монахом, то и дело шмыгавшим носом. После Феодосия познакомилась с сим братом по имени Варсонофий, и оказался тот весьма силен в написании торжественных стихов на восхождения, воцарения, успения, вознесения и прочие важные события царского двора. Именно поэтому сквозь шмыганье до двоицы доносились плохо разбираемые словеса, кажется (как бы не соврать), «одесно», «чудесно» и «бестелесно» – монах сочетал выпавшее ему на сию ночь сторожение в Малой калитке с творческим трудом.
Пройдя дворик и проход между каменными стенами домов, – рассмотреть Феодосия ничего не удосужилась из-за волнения и страха разоблачения, – монах перепоручил двоицу другому брату, несшему караул при входе в виталище игумена. Наконец, после расспросов и докладов, Олексей и Феодосия вошли в небольшую комнату, где сидел и настоятель. Олексей, которому не терпелось скинуть с плеч долой обузу и добраться до стрелецкой али сокольничей слободы, превзошел в красноречии самого отца Логгина. Поведав проникновенно все, что баял о судьбе беспамятного монаха прежде, стрелец наверхосытку присовокупил к достоинствам Феодосия Ларионова знание латинского лексикона, арифметики, чертежного дела и увенчал россказню последним, что пришло в его голову:
– А также сей монах искуснейше печет пироги и вышивает по шелку. Ей! И до блеска моет котлы!
От слов сих, напомнивших ей о путешествии, Феодосия еле сдержала нервный смех.
Игумен внимательно поглядел на Феодосию, спросил по-латыни, колико монаху лет, удовлетворенно кивнул на ответ Феодосии по-латыни же «не знаю» и, перекрестя ее, изрек: