Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Днем на работе, — рассказывает Фанидир, — деньги нужны позарез, на Байкал охота съездить. А ночами — творческий процесс.
Фанидирик пишет стихи. И, разумеется, как всякий поэт, Фанидир — личность не без странностей.
— Главное в стихотворении — интуитивно нащупать некую фонетическо-смысловую связь, — бредит он, — которая способна воздействовать на читателя магическим, заклинательным образом. Первые в истории человечества стихи были ритмическими заклинаниями…
Однажды в центре города мы столкнулись с невысокой светловолосой женщиной, которая деликатно ухватила Фанидира за рукав и воскликнула:
— Дима!
Миловидная тетя, оказалось, из какого-то литобъединения. И, видимо, сие обстоятельство явилось определяющим в плане дальнейшего общения: от тети было уже не отвязаться. Все вместе мы направились в собрание поэтов.
Презентабельное невысокое здание. Внутренний ухоженный дворик с кафетерием и массивной дверью, у которой стоя почивает охранник.
Нас уже ждут.
Высоченный потолок с лепниной, темная сцена, канделябры со свечами. Стулья — почему-то в белых чехлах. Обстановочка — чистая иллюстрация к Чеховскому «Вишневому саду», не хватает только часов, что отмеряли бы вечность стоящими стрелками.
Наша спутница, так же, как за Фанидира, ухватилась за какого-то молодого человека в пиджаке. Тот делал страшное лицо и упрямо мотал головой. У поэтессы оказался богатый голос, и она пользовалась им как человек щедрый, то басила что-то доверительно, то звонко пищала.
— О чем они? — Тихо спросила я спутника.
— Может, ругает, что у него в стихах много неоправданных зевгм, — предположил Дима.
— Чего неоправданного слишком много в стихах?
— Ну, мало ли чего в стихах может быть мало или много! — Туманно пояснил Фанидир. — Сама-то она не пишет, а объяснить может все.
На импровизированную сцену вскарабкалась высокая седая старуха. Приступила к поэзо-медитации: с каждым взлетом надтреснутого голоса ее деревянные бусы вздрагивают, а распущенные по плечам седые космы колеблются, будто живут обособленной жизнью, наподобие змеиной шевелюры Медузы-горгоны.
Каждому поэту отводилось две минуты. Изволь за эти две минуты что-то гениальное сообщить миру, представленному здесь. Одна колоритная фигура на сцене сменялась другой, не менее колоритной. Вот только стихи были словно из одного сборника. Сплошь о чистых березах, ушедших юностях и поздних осенях.
— Фильтруй, — наклонился Фанидир. И я фильтровала.
На сцену запрыгнул поэт, отличающийся от прочих отсутствием бороды.
— Полковник милиции, — откомментировал Фанидир.
Хотела было съязвить, дескать, неплохо было бы полковнику с преступностью разобраться, а не с ямбами и хореями, но удержалась. Увы, и полковник пел о проселочных дорогах, уж лучше бы об этапах да пересылках…
Наконец выкликнули Фанидира. Он хорошо вписывался в эту богему своими длинными волосами, всклокоченной бородой и бешеным взглядом. Голос нарастал и стихал.
Был ли бар ли, бор ли, бал ли,
То неведомо…
Чуть позже Фанидиру вручили какую-то грамоту. Вероятно, удостоверяющую в том, что он талантлив.
— Как тебе вся эта муть? — Проговорил Фанидир, когда мы отделились от сонма оживленных поэтов. — Неплохо устроились ребятишки, а? Собрались, почитали вирши, раздали сами себе почетные грамоты.
— Вам, поэтам, нужна аудитория, — примирительно сказала я.
— Нет, я б хотел, чтоб меня не эти охламоны читали, — Фанидир смял справку. — А какая-нибудь бабка с рынка. Приходила бы она домой, на ногах не стоит, и просила бы внучку почитать мои стихи. И звонкий голосок девочки лил бы колокольчиком мои строчки в бедной комнате. А сосед за фанерной стенкой слышал бы и не мог бы уснуть дольше обычного на своей жесткой кровати…
Ах, люблю я поэтов, веселый народ…
Распахнулась белая дверь. Распахнулась солнечно, на две половинки. Вошла Надя. Светлая, царственная. Белым лебедем вплыла в мое уединение. «Красавица южная, никому не нужная», как сама смеется. Не знаю, насколько «не нужная», а насчет красавицы — сущая правда.
— Я ось тут пришла до бабы попросить банок, бо мамка хочет варенье варить, а банок и нет. — Пропела Надежда. — Дак решила зайти и до тебе, посмотреть, как ты живешь. Шо ты у клуб не ходишь?
— Не зовут, — растерянно проговорила я.
— О! Дак я зову. Казала Лешке сто раз уже, пусть Катерину приводит, — дивчина вскинула изогнутые брови. — А шо, сходим колысь?
— Конечно, сходим…
— Боже, что ж ты тут робишь целыми днями? Сховалась ото всех, в свет не ходишь, ни с кем не дружишь? — Сочувствовала Надя.
— Так… читаю, — нашлась я.
— Шо читаешь? — Она, склонив голову, перевернула книгу, которая лежала на столе. — Учебник английского. Ой, лышенько. И ты цельный день такое читаешь? А я люблю романы читать, — продолжала она, — и чтоб про любовь… Кстати, ты вообще-то знаешь, кто я?
Ну, не то чтобы я не знала. От братков своих ведала, что есть такая Надя, но вот эта встреча была у нас первая. И прояснение этого вопроса было, скажем так, кстати.
— Шифф, — провозгласила девушка.
— Кто-кто?
— Ну, Шифф, Шиффер. Это потому, что я похожа на Клавдию Шиффер. Как считаешь?
— Похоже, — принуждена была я согласиться. — Только зачем это — Шиффер… Ты и так, без нее хороша.
— Добре, то она на меня похожа. — рассмеялась дивчина. — Знаешь что, пойдем до мене в гости?
В этот день я радовалась, хохотала до слез: эта девчонка была чудом. С простотой танка она говорила такие вещи, которые мои подруги, опасаясь быть осмеянными, никогда не сказали бы и под страхом казни. В Наде простиралась, безмятежно покоилась всепокоряющая уверенность в безусловной, несомненной, неизбывной доброте мира.
Мы шлепаем босыми ногами по пыльному проселку. Нашла же Надюша, к кому зайти за банками «по соседству», если живет на другом конце села. Судачим о том и об этом. Трещим, хохочем, словно век уже знаем друг друга.
Вот и дом. Комната, оклеенная голубенькими обоями. На столе — неоконченное вязание, пузырек сиреневого лака для ногтей, солнечные очки, пуговицы, булавки… На кровати подушки с вышивкой.
Позднее я побывала в комнате еще одной круглолицей молодой украинки, и могу сказать, что такие комнаты нынче остались только у свежих деревенских девчонок. Классические девичьи кельи, в них — вазочки, веточки и цветочки, самолично связанные салфеточки, макраме, бисер (мои младшие сестры говорят «бусер»). Самодельные украшеньица, развешанные там и сям на полочках, сказала бы — на всеобщее обозрение, но сюда, кроме двух-трех подруг, мамы и старшего брата, никто не заходит. Календарные портреты надежды украинского футбола (или бокса?), ладного парня лет двадцати пяти… На ковре пришпиленная висит золотая медаль — эта девчонка дочь учительницы и художника, представительница сельской интеллигенции. И только старая печатная машинка вводит в недоумение: барышня пишет? Нет, просто громоздкий аппарат некуда больше деть.