Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вдоль бульвара гнали скот. Коровы, овцы и козы, прошедшие пешком, видимо, не одну сотню километров, устало мычали и блеяли. Они не обращали внимания ни на одиноких пешеходов, которых было очень мало сегодня на тротуарах, ни на редкие машины.
— И радио сегодня молчит. Не к добру это, — произнесла рядом со мной девушка.
Мы копали траншею — пятьдесят метров длиной, метр шириной — по соседству с замаскированной зенитной батареей и аэростатом — постом воздушного охранения.
Радио и в самом деле молчало. Молчали репродукторы на крышах домов. Молчали репродукторы на аллеях бульвара. А ведь обычно они работали и замолкали только на время воздушной тревоги.
— Да, странно…
А коровы все шли и шли. Сколько их было — двести, триста, пятьсот, тысяча? Они безразлично шли по асфальту мостовой в сторону Покровских ворот — с торчащими ребрами, ввалившимися животами и по-человечески усталыми большими глазами.
Начал накрапывать дождь. Мелкий, косой, с ветерком. Мы с еще большим усердием долбили лопатами землю, покрытую грязной ржавой листвой и травой. Земля поддавалась с трудом. То ли лопаты тупы, то ли руки наши неумелы. Спасали холод и злость — на неясность обстановки, на самих себя, на дурные мысли, которые лезли в голову.
Возле зенитной батареи и аэростата дежурили девушки — в серых шинелях, с серыми, под стать шинелям, лицами. Я видел их — или таких же девушек — на московских улицах и бульварах уже много-много раз. Они казались мне бесконечно счастливыми и веселыми, и я завидовал им, их военной судьбе, даже их форме. Почему же сегодня они такие молчаливые и суровые?
Когда-то здесь, на Чистых прудах, мать катала меня в коляске. Когда-то тут я учился ходить, и отец покупал мне разноцветные воздушные шары. Когда-то я бегал здесь с мальчишками за дрессированным медведем, которого водил цыган в широких красных штанах. И катался на лодке и на коньках. И приобретал по праздникам забавные разноцветные свистульки «уди-уди» и сахарных петушков на палочках. И, наверно, эти девушки, которые были тогда чуть старше меня, тоже бегали по этим дорожкам и не думали, что Чистые пруды станут оборонительным рубежом. И мы, школьники, не думали, даже когда совершали вдоль бульвара осоавиахимовские марши в противогазах. А сколько раз мы проходили здесь с Наташей, возвращаясь из Дома пионеров. Ведь это было так недавно. И здесь она говорила мне о своих мечтах. И я завидовал, что она так мечтает… Неужели все это так серьезно — и окопы, которые мы роем, и зенитки, и аэростат, и немцы, рвущиеся к нашему городу.
Опасность, нависшая над Москвой, воспринималась сегодня так ощутимо остро, как никогда — ни вчера, ни позавчера, ни в ночи воздушных тревог с воем зажигалок над нашей крышей и взрывами близко падавших бомб. Опасность, пришедшая неожиданно, была так велика, что люди уже не говорили о ней вслух и вообще пи о чем не. говорили.
Мы работали молча и ожесточенно. Понимали друг друга и так. Не знаю, имел ли кто-нибудь из нас истинное представление о положении дел на подступах к Москве и о том, как может сложиться судьба нашего города сегодня, завтра, через неделю? Наверно, нет… Среди нас не было ни полководцев, ни стратегов, решающих судьбы военных операций в масштабе фронта или даже роты. Мы знали одно: этого не должно случиться!..
— А может быть, мы все-таки сглупили, что не уехали, как все? — Мать повторяла в последние дни эту фразу не раз.
— Бред, — отвечал ей отец. — И к тому же я все равно никуда не могу уехать. Вот какая штука!
Отец вот уже две недели был на казарменном положении, и мы его видели редко. Чаще с матерью спорил я и без конца доказывал ей, что Москве ничего не грозит. Она соглашалась. Она сама хотела верить.
А сейчас? Неужели она права? Нет, не может этого быть! И все равно я бы не мог никуда уехать! Ведь и Наташа в Москве. И сколько людей в Москве, а потом, это — Москва. Даже то, что я копаю сейчас землю на Чистых прудах, это важно. Сегодня важно особенно, и я должен это делать, как все, копающие землю рядом со мной и на других бульварах и улицах!
За работой мы не заметили, как захрипел репродуктор на крыше соседнего дома и точно так же — репродукторы на бульваре, но лишь когда голос диктора уже произносил что-то, все бросили лопаты и зашикали друг на друга:
— Тише! Тише!
Но мы так ничего и не услышали.
Мы принялись за работу — еще более упрямо, чем прежде. Только руки и лопаты задвигались быстрее.
Дождь прекратился. В воздухе пахло дымом и чем-то горелым. Во многих дворах пылали костры — там жгли служебные бумаги и документы.
— Ты еще не знаешь, что тут было! — бросился ко мне Боря Скворцов, когда я вернулся во двор.
— А что?
Боря отвел меня в сторонку:
— Да понимаешь ли, твоя Эмилия Генриховна хотела стащить домовые книги!
— Как? Зачем?
— А черт ее знает зачем! Немцев, наверно, ждет! Чтоб потом выдавать всех. Да только не вышло! Схватили ее и увезли. А немцы листовки бросают! С самолетов. Вот какие дела!
Эмилия Генриховна — тихая старушка немка из пятой квартиры, и вдруг — похищение домовых книг. У Эмилии Генриховны я учился немецкому языку. Настояла мать. Это называлось дополнительные уроки, а мать говорила об Эмилии Генриховне как о репетиторе и «чудесном, огромной души человеке». И мы зубрили с Эмилией Генриховной артикли и спряжения, стихи и даже песню пели — про болотных солдат. И вот — книги! Домовые книги! Чтоб выдавать всех, и, значит, отца, и мать, а может, и меня? Сволочь!
Дома у нас царил полный разгром. Мать укладывала вещи.
— Что случилось?
— Собирайся скорее! Мы уезжаем…
В словах ее звучала растерянность.
— Как уезжаем? Куда?
— Ничего не знаю! Ничего не знаю! — сказала мать и, опустившись на диван, заплакала. — Звонил папа, просил, чтоб мы подготовились. Он пришлет машину…
Машина пришла через час, когда мы собрали самое необходимое- Знакомая зеленая «змка» с номером, который я знал на память: МБ 24–10. Все уложилось в два чемодана — случай совершенно небывалый. Обычно мать и в близкие поездки брала с собой ворох вещей.