Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прислонившись к мачте, погруженный в свои размышления, я печально стоял и пристально смотрел на землю, как вдруг кто-то ударил меня по плечу. Это был один из новых моих товарищей, молодой человек лет семнадцати или восемнадцати, который, однако, был в службе уже три года. Я поклонился ему; он отвечал с обыкновенного вежливостью английских морских офицеров; потом сказал мне с полунасмешливою улыбкою:
— Мистер Джон, капитан поручил мне показать вам корабль с брамстенги большой мачты до пороховой камеры. Так как вам, вероятно, придется пробыть несколько лет на «Трезубце», то, я думаю, вы рады будете с ним покороче познакомиться.
— Хотя «Трезубец», я думаю, должен быть таков же, как все семидесятичетырехпушечные корабли и нагрузка его ничем не отличается от других, однако я очень рад осмотреть его вместе с вами и надеюсь, что мы не расстанемся, пока я буду служить на «Трезубце». Вы знаете мое имя; теперь позвольте мне спросить, как вас зовут, чтобы я знал, кому обязан буду первым уроком.
— Я Джемс Болвер; воспитывался в лондонском морском училище, вышел года три назад и с тех пор сделал два вояжа, один к Северному Мысу, другой в Калькутту. А вы, верно, тоже учились в какой-нибудь приготовительной школе?
— Нет, я воспитывался в коллегиуме Гарро-на-Холме и третьего дня в первый раз в жизни увидел море.
Джемс невольно улыбнулся.
— В таком случае я не боюсь вам наскучить, — сказал он, — все, что вы увидите, конечно, будет для вас ново и любопытно.
Я поклонился в знак согласия и пошел за моим чичероне. Мы ловко спустились по лестнице и вошли во вторую палубу. Там он показал мне столовую, футов в двадцать длиною; она оканчивалась перегородкою, которую во время сражения можно было снимать. Потом в большой каюте за этой перегородкою я увидел шесть парусинных каморок: это были офицерские спальни. Их также в случае нужды можно убирать.
Перед этою каютою была комната гардемаринов, кладовая, бойня, а под баком большая кухня и малая капитанская; в правом и левом борте великолепные батареи, каждая в тридцать восемнадцатифунтовых пушек.
Из этой палубы мы сошли на третью и осмотрели ее с таким же вниманием. В этой палубе находились пороховая камера, каюты письмоводителя, канонера, хирурга, священника и все матросские койки, подвешенные к балкам. Тут было двадцать восемь тридцативосьмифунтовых орудий с лафетами, талями и всеми прочими принадлежностями. Оттуда мы спустились в новое отделение и обошли его по галереям, устроенным для того, чтобы можно было видеть, если во время сражения ядром пробьет корабль у самой подводной части, и в таком случае заткнуть пробоину заранее приготовленными калиберными затычками; потом мы пошли в хлебную, винную и овощную камеры, оттуда в камеры перевязочную, рулевую и плотничную, в канатную и тюремную ямы; наконец, в трюм.
Джемс был совершенно прав: хотя все эти предметы были для меня не так новы, как он полагал, однако чрезвычайно любопытны.
Мы поднялись снова на палубу, и Джемс собирался показывать мне мачты со всеми принадлежностями, так же, как показывал подводную часть; но в это время позвонили к обеду. Обед — дело слишком важное, и его нельзя откладывать ни на секунду, и потом мы тотчас спустились в каюту, где четверо молодых людей наших лет уже ждали нас.
Кто бывал на английских военных кораблях, тот знает, что такое мичманский обед. Кусок полуизжаренной говядины, не чищенный вареный картофель, какой-то черноватый напиток, который из учтивости зовут портером; все это на хромоногом столе, покрытом ветошкою, которая служит вместе и скатертью и салфеткою и которую переменяют только однажды в неделю. Таков стол будущих Гоу и недозрелых Нельсонов. К счастью, я воспитывался в школе и, следственно, привык ко всему этому.
После обеда Джемс, видно, любя спокойное пищеварение, не напоминал мне, что мы собирались лазить по мачтам, а предложил поиграть в карты. Кстати, в этот день раздавали жалованье; у всякого в кармане были деньги и потому предложение приняли единодушно. Что касается до меня, то я с того уже времени чувствовал к игре отвращение, которое с годами все увеличивалось, и потому извинился и пошел на палубу.
Погода была прекрасная; ветер западно-северо-западный, то есть самый благоприятный для нас; поэтому приготовления к скорому выходу в море, приготовления, заметные, впрочем, только для глаз моряка, делались во всех частях корабля. Капитан прохаживался по правому борту шканцев и по временам останавливался, чтобы взглянуть на работы; потом снова начинал ходить мерными шагами, как часовой. На левом борте был лейтенант; тот принимал более деятельное участие в работах, впрочем, не иначе как повелительным жестом или отрывистым словом.
Стоило только взглянуть на этих двух человек, чтобы заметить разность в их характерах. Стенбау был старик лет шестидесяти или шестидесяти пяти; он принадлежал к английской аристократии, жил года три или четыре во Франции и потому отличался изящными приемами и светскими манерами. Он был немножко ленив, и медленность его являлась в особенности при взысканиях: тогда он долго мял и ворочал в пальцах свою щепотку испанского табаку и тогда уже, с сожалением, назначал наказание. Эта слабость придавала его суду какую-то нерешительность, почему можно было думать, что он сам сомневается в своей справедливости; но он никогда не наказывал напрасно, а почти всегда слишком поздно. При всех своих усилиях он не мог преодолеть в себе этой доброты характера, очень приятной в свете, но очень опасной на корабле. Эта плавучая тюрьма, в которой несколько досок отделяют жизнь от смерти и время от вечности, имеет свои нравы, свое особенное народонаселение: ему нужны и особенные законы. Матрос и выше и ниже образованного человека; он великодушнее, отважнее, страшнее; но он всегда видит смерть лицом к лицу, а опасности, воспламеняя добрые качества, развивают и дурные наклонности. Моряк как лев, который если не ласкается к своему господину, то уже готов растерзать его. Поэтому, чтобы возбуждать и удерживать суровых детей океана, надобны совсем другие пружины, чем для того, чтобы управлять слабыми детьми земли. Этих-то сильных пружин наш добрый и почтенный капитан и не умел употреблять. Надобно, однако, сказать, что в минуту сражения или бури эта нерешительность исчезала, не оставляя по себе ни малейших следов. Тогда высокий стан капитана Стенбау выпрямлялся, голос его делался твердым и звучным, и глаза, как бы оживляясь прежней юностью, сверкали молниями; но как скоро опасность миновала, он снова погружался в свою беспечную кротость, единственный недостаток, который находили в нем враги его.
Борк представлял с портретом, который мы начертали, решительную противоположность, как будто Провидение, поместив тут эти оба существа, хотело дополнить одного другим и умерить слабость строгостью. Борку было лет тридцать шесть или сорок; он родился в Манчестере, в низшем классе общества; отец и мать хотели дать ему воспитание выше того, которое сами получили, и решились было сделать для этого довольно значительные пожертвования; но вскоре один за другим умерли. Лишившись родителей, ребенок лишился и возможности оставаться в пансионе, в который они его отдали; он был еще так мал, что не мог приняться за какое-нибудь ремесло, и потому, получив неполное воспитание, определился на военный корабль. Там он в полной мере испытал всю строгость морской дисциплины, и по мере того как переходил от низших званий к тому, которое занимал нынче, делался более и более безжалостным к другим. Строгость его походила на мстительность. Наказывая своих подчиненных, и, конечно, поделом, он как будто вымещал на них то, что сам терпел, может быть, напрасно. Но между ним и почтенным его начальником была и другая, еще более заметная, разница: у Борка тоже явилась некоторая нерешительность, но не при наказаниях, как у капитана Стенбау, а во время бури или сражения. Он как будто чувствовал, что общественное его положение не дало ему при самом рождении права повелевать другими людьми, ни силы бороться со стихиями. Но покуда продолжалось сражение или буря, он первый был в огне и на работе, и потому никто не говорил, что он не исполнял в точности своей обязанности. Между тем в обоих случаях некоторая бледность в лице, некоторое дрожание в голосе обличали внутреннее его волнение, которым он никогда не мог овладеть настолько, чтобы скрыть его от своих подчиненных. Надобно думать, что у него мужество было не даром природы, а результатом воспитания.