Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я думаю, что эта молниеносная интуиция, которая бросает свет на непознанное, угадываемое в познанном, воспринимаемом в свою очередь через неугадываемое, составляет загадку гениальности его призвания. В его посланиях не чувствуется труда обдумывания, все дается сразу даром и целиком, и такое принятие дара остается «моделью» всякого исповедания веры во Христа. Вера открывает себя в мысли, которая сама вспыхивает от веры. А иначе как Слово Божие могло бы поместиться в словах человеческих? И каким путем один человек мог бы передать свою веру другому? Он может сделать это благодаря универсальному языку, своего рода эсперанто, которое есть spes, elpis (надежда (лат., греч.)), упование наше.
ВЕРА КАК ПРЕЛОЖЕНИЕ
«В вере невидимым образом нам дается реальность, которая в то же время есть объект нашей надежды» (Иоанн Павел II). Вера рождается от человеческой, почти телесно ощутимой реальности, которая затем силой слов Первосвященника… Иисуса (Евр. 3:1) прелагается в Его присутствие здесь и теперь: Дух прикасается к «вещи» веры, сходит и пронизывает Собой реальность того, что есть, было и будет. Ткань души, где вырастают наши да Творцу, не устающему любить и продолжающему творить (Отец Мой доныне делает – Ин. 5:17), становится тем пристанищем, где Бог готовит место и нам (см. Ин. 14:23). Вера есть преложение (т. е. изменение сущности) нашей надежды, «обличение» изначального да, произнесенного в ответ на дар быть сотворенным, изведенным любовью в жизнь, призванным существовать. Такой дар превращает наше падшее, приговоренное к смерти существование в залог близкой вечности. Не страх смерти обращает нас к вере (те, кто обрел ее с религиозного нуля, могут присягнуть, что это не так), но открытие бьющего в нас источника жизни, которая всеми устами и глазами своими свидетельствует о Том, Кто нам дал ее и разделил ее с нами. Вера – дверь, протаптывающая путь к Его жилищу (Я – дверь овцам, Ин. 10:7), и открывается она усилием души или всего лишь всплеском надежды.
ОЖИВЛЕНИЕ НАДЕЖДЫ СМЕРТЬЮ
Но что если человек, как ему кажется, теряет ее навсегда? Если он хочет отсечь ее насовсем, выбирая добровольную смерть? Да и вообще, есть ли такая душа человеческая, которая полностью освободилась от сего беса, который норовит прикинуться лучшим ее другом, и замкнула слух перед его кликом, зовущим в яму? Разве это ничто, глухое, сырое, удушливое, не примешивается какой-то отравой, большой или исчезающе малой долей, ко всякому существованию на земле? Один мой покойный друг суицидолог (Александр Г. Вельт (1948–1997)) когда-то уверял меня, что всякая добровольная попытка положить конец своей жизни есть не что иное, как отчаянное усилие оживить себя смертью. Сделать что-то согласно нашептыванию рассудка в подспудном яростном споре с затаенной и безрассудной надеждой, пробудить ее нашей местью ей, провоцировать ее нашим бунтом, хлопнуть как следует дверью, чтобы достучаться до собственной совести.
ОТЧАЯНИЕ И НАДЕЖДА
Зло, которое убивает или оскверняет жизнь, гнездится в отчаянии. Отчаяние лучше других умеет лгать и потому часто говорит настоятельней, чем надежда с ее оглядкой, наивностью и пресекающимся голосом. Но надежда не постыжает (Рим. 5:5), скорее мы постыжаем надежду. Иногда свободно выбранной смертью, самой горькой из измен. Однако смутное упование или ожидание чего-то как противоядие смерти составляет часть нашего существа, которую нельзя ни изгнать, ни вытравить. Оно – отравленным расчетам вопреки – незаметно, исподволь перекидывает мост по ту сторону от всего, что видимо, понятно, перемолото горькой, сухой мыслью. Надежда приносит «вещества» сокровенного нашего мира, которые Бог принимает, превращая в Свое Тело, в уголок приблизившегося Царства. Вера есть плод евхаристического преложения, но для того, чтобы таинство совершилось, нужно принести наши малые дары. И Бог освятит их.
ИКОНЫ ВТОРОЙ ДОБРОДЕТЕЛИ
Надежда – как хлеб, который выпекается из множества проросших в нас зерен, как вино, выжатое из созревших ягод и принесенное к престолу Бога Живого. Мы попробовали его уже когда-то раньше, и оно развеселило сердце (см. Пс. 103:15). От такого веселия и начинается трезвость веры, которая как бы ясна, но при всей строгости и даже беспощадности своей также и «весела». Струя солнца на закате, восклицания звезд – разве не иконы Второй Добродетели (как Пеги называл надежду), которые пишутся всякий день? Ибо светило, которое заходит, гасит день и зажигает его вновь, есть образ, один из образов, Солнца правды (Мал. 4:2). Призвавший нас из тьмы в чудный Свой свет (1 Пет. 2:9) выходит навстречу нам из этого света, чья весть – любовь, чаще всего не узнанная никем из нас.
«Истинную и совершенную любовь надлежит распознавать по тому, имеет ли человек большую надежду и упование на Бога, ибо, кроме доверия, нет ничего, по чему можно было бы понять лучше, обладает ли кто полной любовью» (Майстер Экхарт).
СОЛНЕЧНЫЕ ТРОПЫ
«Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века». Но чаю, что в той жизни по полосе света, протянувшейся по морю или лесной просеке, смогу найти путь и к источнику света невидимого, каким-то дальним, дальним краем коснувшегося и моей жизни. Идет ли речь о разных верах? В этом мире, обреченном прейти, разрушиться и погибнуть, есть нестираемые тропинки солнца, проложенные для наших глаз, ног, ушей, в меру наших зрительных или слуховых способностей воспринять их. Тот, кто умеет находить дорогу по этим следам, как бы видя Невидимого, был тверд, говорит апостол Павел (Евр. 11:27). Христос, идущий по воде, не оставил ли отпечатки стоп?
«КРЫЛЫШКУЯ»
Но откуда мы знаем о свете в этом мире, тесном от теней? Если мир зол и несправедлив, то как же я сумел догадаться об этом? Значит, кто-то вложил в меня чувство справедливости, и этот Кто-то… Ну, что ж, можно и так. Если ваш разум так близко расположен к сердцу, что способен пришить его к вере одним или всеми пятью доказательствами бытия Божия, дай Бог… У меня нити всех этих рассуждений лишь подводят к бездне и в нее скатываются. Но становится внезапно светло и просторно от ощущения близости звучащего Слова, когда множество спящих да вдруг просыпается и, «крылышкуя золото-письмом тончайших жил» (Хлебников), подает из каких-то диких, детских трав свой едва-едва различимый голос. Кузнечик крылышкует вложенной в него и в его род любовью. На память приходит девятилетний Данте, впервые взглянувший в лицо восьмилетней Беатриче, и мне кажется, что подобный нездешний луч пронзил однажды и его глаза. Оставим в стороне все великое, прославленное и фантастическое, что было произведено потом. Вглядимся лишь в эти следы в вечности, оставленные взглядом двух детей. Всякий раз, когда