Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще в доме постоянно играли пластинки – отец заводил музыку, как только возвращался с работы, а годам к семи я научился это делать сам. Сначала это был зеленый и овальный, как мыльница, проигрыватель «Юность», потом отец купил и, помню, с огромным усилием притащил домой радиолу «Эстония» – последнее слово техники. Она, безусловно, была мебель – огромная, с полированными деревянными боками и горящим круглым зеленым глазом. Над клавишами, переключавшими диапазоны приемника, находилась черная стеклянная шкала, и на ней – крохотные окошечки ступеньками вверх, и рядом с каждым – название далекого заграничного города: Осло, Рейкьявик, Люксембург – душа замирала от одних этих названий. Под шкалой двигалась светящаяся красная палочка – стрелка настройки. Много раз я подгонял эту палочку к квадратику с именем какого-нибудь сказочного Копенгагена в тщетной надежде услышать его неведомый голос – ничего, кроме помех и «Говорит Москва», не получалось.
А пластинок в доме было множество. Они назывались – «миньон» (меньше диска-гиганта, но больше сорокапятки – вы понимаете, о чем я говорю?), на всех была одинаковая голубая этикетка с надписью «Мелодия, 33 1/3». Эта скорость вращения пластинки появилась совсем недавно, и в самой надписи виделась некоторая гордость за отечественный технический прогресс.
Серия называлась «Вокруг света». Свет делился следующим образом: Болгария, Польша, Чехословакия, опять Польша, опять Болгария, иногда – Франция, и в конце – что-нибудь американское или английское – одно. Естественно, либо народное, либо в исполнении певцов протеста. Сейчас я понимаю, что редкие сподвижники, тайно проникшие в идеологические дебри «Мелодии», специально навешивали ярлык «певец протеста» на какого-нибудь американского артиста, не подозревавшего о присвоении ему этого мужественного звания в далекой России, так как понимали: это единственная возможность протащить его пение на отечественный винил.
Даже в 1968 году, когда – о чудо! – на аналогичном сборнике появилась песня «Битлз» «Girl» (записанная английскими артистами всего за три года до этого) – против нее значилось: «Англ. нар. Песня». Ну не было другого способа обмануть бдительность засранцев, стоявших на страже советской идеологии. Поэтому я снимаю шляпу перед этими обманщиками – это благодаря им мы в детстве узнали, что есть в мире еще что-то, кроме классики, отечественной эстрады и, пожалуй, еще более уродливой из-за беспомощных дерганий в сторону Запада эстрады наших братьев-социалистов.
В принципе, одной песни «Шестнадцать тонн» на сборнике было достаточно, чтобы понять, насколько плохо на нем все остальное. Песня запиливалась до дыр, звучала на всех танцплощадках, к ней сочинялись какие-то немыслимые русские слова.
Великая песня! Это, наверно, был для меня первый и самый сильный урок, просто я этого тогда не осознавал: в чем чудо, почему именно это сочетание звуков завораживает, заставляет отвлечься от всего и против воли начать притоптывать в такт? Простой, как шпала, ритм, три самых элементарных аккорда, примитивная, казалось бы, мелодия, и что-то еще неуловимое, но самое главное, делающее из всего этого чудо? И хочется слушать и слушать это чудо бесконечно, а вокруг пиликают скрипки, стараются оркестры, простирают руки к микрофонам певцы и певицы – не то, не то! Все мимо! И пропасть эту не преодолеть! Второй раз в жизни я почувствовал это через несколько лет, уже услышав битлов.
Я так и не могу понять, чем объяснялась моя невероятная детская привязанность к дому и родителям. Не могу сказать, что родители меня как-то слишком баловали или сюсюкали, – напротив, мать довольно часто бывала строга. С отцом это случалось реже, но боялся я его сильнее. Не могу сказать, что я не в состоянии был вообще расставаться с родителями, – оба пропадали на работе, и это было нормально. Я как раз обожал оставаться дома один – особенно когда не было ненавистной няньки (это уже происходило ближе к школе). Можно было спокойно рыться во взрослых ящиках буфета и письменного стола – они были набиты всякими интереснейшими штуками. Однажды в платяном шкафу я нашел огромную плитку шоколада – отец привез ее из какой-то заграницы, и мама тут же ее спрятала – до торжественного случая.
(Мама вообще не могла сразу использовать привезенную вещь и сделать из этого праздник – все сразу пряталось до какой-нибудь даты или для подарка. Лежать это могло годами, и мы с отцом это ее правило очень не любили, но переспорить ее не могли.)
Шоколадина была невероятных размеров – с полменя, в яркой желтой обертке.
Вы вообще себе не представляете, какое впечатление производили те редкие предметы, которые чудом попадали к нам из-за кордона. Глаз был прочно настроен на отечественное – журналы, ботинки, игрушки, машины, пластинки, конфеты, карандаши, носки, рубашки, надписи на вывесках магазинов, – ибо другого не было. Все эти вещи составляли собой плотную и весьма однородную среду. И когда вдруг какой-нибудь предмет оттуда пробивал этот серый занавес, как метеор, – со свидетелем этого чуда мог случиться шок.
(Вы не помните, как толпился народ вокруг первых иномарок на улицах Москвы? Это было совсем недавно. Меня в таких случаях поражало то, что при общих функциях назначения – и наша, и заграничная машина – чтобы ездить, – сходство тут же и заканчивалось бесповоротно, и бессмысленно было тратить время на поиски хотя бы одного одинакового винтика: и винтики были совсем другие, и цвет, и звук, и руль, и сиденья, и фары, и ладно бы просто другие, они были безнадежно лучше, и даже пахло от машины иначе – инопланетно и маняще.)
Как кот, я перевел дух, понюхал шоколадину через обертку и нашел в себе силы положить ее на место, решив, что хватит мне и владения этой тайной – мама не знает, что я знаю, какое у нас спрятано сокровище. Пару раз я этот клад со вздохом навещал, а потом по телевизору показали фильм «Повесть о настоящем человеке». Мересьев полз по заснеженному лесу с перебитыми ногами, и плитка шоколада из боевого запаса практически спасала ему жизнь.
Фильм произвел впечатление. Все последующие дни, оставаясь дома один, я играл в Мересьева. Я ползал по квартире и, какое бы ни выбирал направление, неизбежно утыкался в шкаф с заветным шоколадом. Поскольку к этому моменту я уже детально изучил плитку снаружи и знал, что обертка довольно плотная, я решил однажды, что, если ее развернуть аккуратно, отломить один квадратик и снова завернуть, не помяв, видно не будет.
К тому же правила игры в Мересьева просто требовали есть шоколад. Я развернул, отломил, завернул – видно не было.
Дни летели незаметно, игра в Мересьева, подкрепленная заморским шоколадом, не кончалась, и опомнился я примерно через месяц, когда плитка вдруг оказалась вся пустая внутри. Обмерев, я положил пустоту в обертке на место. Было ясно, что игры в Мересьева кончились и грядет что-то страшное. Но пустотелая плитка пролежала в шкафу еще почти полгода (мама была очень запасливая), пока не пришли какие-то очень важные гости. Случился конфуз.
Я так долго с ужасом ждал наказания, что даже не помню, каким оно было.
Вспоминаю в этой связи еще одну совершенно позорную детскую историю. Как всякая история, она имеет свою предысторию. Учась в первом и втором классе, я раз в неделю шел после школы обедать к тете Гите – сестре моей бабушки Мани. Тетя Гита жила на Ордынке – рядом со школой. Обед был неизменно одинаков – куриный бульон с фаршированной шейкой (до сих пор вспоминаю вкус, никогда потом такого не ел), котлетка с картофельным пюре, компот. После обеда мне всегда выдавалась шоколадная конфета – одна. Либо «Мишка на Севере», либо «А ну-ка, отними!». Видимо, процедура выдавания одной конфеты засела в моем неокрепшем подсознании.