Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты шекель хочешь?! А где его брать, этот шекель?
Локаль испуганно замер. Ребе Шамес еще выше поднял печальное лицо, его тонкие губы тронула грустная улыбка, и трагическим, в наступившей тишине долетевшим во все уголки шепотом, он произнес:
— Евреи, вы слышите, что кричит вам этот глупый ам-гаарец?[9]..
Вокруг Ицека сразу образовалась пустота, и вместо взлохмаченных затылков он увидел множество обращенных к нему глаз. Может, секундой позже благоразумие и взяло бы верх, но сейчас Ицеку было не до последствий, и он исступленно выкрикнул прямо в чье-то пейсатое, библейски-скорбное лицо:
— Откупиться думаете? А зуски, драться надо!..
Пейсатый шарахнулся как от удара и дико взвизгнул:
— Мишигене![10]
Все завопили, и что произошло дальше, Ицек не понял. Кто-то треснул его по голове так, что пейсатое лицо подпрыгнуло, цветастые колонны сдвинулись, и все завертелось у него перед глазами…
Когда Ицек снова пришел в себя, локаля он не увидел. В голове было муторно, в нос бил запах скисшей селедки, сгустившийся вокруг сумрак не давал оглядеться, и, непонятно почему, сильно жгло темя. Единственным, что Ицек хорошо различал, была свеча, оплывавшая в дутом подсвечнике, поставленном на деревянный бочонок. Какой-то человек неподвижно сидел рядом, но кто это, понять было невозможно — на свету прорисовывался только силуэт.
Ицек слабо пошевелился, и человек у бочонка, сразу встрепенувшись, обрадованно спросил:
— Ну что, живой?
— Вроде… — Ицек попробовал повернуть голову. — А что со мной было?
— Что, что… Били тебя всем скопом, вот что.
— А-а-а, вспомнил… А вы, кто?
— Я? Я Мендель…
Человек потянулся к свече, и Ицек смог рассмотреть его худое продолговатое лицо, чем-то неуловимо отличавшееся от других, казавшихся такими одинаковыми, лиц гетто. Наверное, все зависело от живых темных глаз, в которых сейчас отсвечивались мягкие огоньки.
— Там говорили, ты комсомолец? Это правда?
Мендель снял нагар со свечи и растер его пальцами.
— Правда! — Ицек резко вскинулся. — Это что, тюрьма?
Только сейчас до него дошло, что с ним случилось. Похоже, он не только избит, но и арестован. Наверно, хозяин закутка понял его состояние, потому что тут же замахал руками:
— Да уймись ты! Вот уж цидрейтер[11]… — Мендель неожиданно рассмеялся. — У меня ты. Я тебя из локаля к себе перетащил.
— Зачем? — Ицек попробовал оглядеть каморку. — Я на Караимской, в подвале у Давидзона живу…
— Вот-вот, в подвале… А что ты там забыл? Оставайся лучше у меня, ты — сам, я — сам, и характеры сходятся. Э, да ты, видать, с голоду дохнешь…
Мендель куда-то полез, и вдруг Ицек уловил умопомрачительный запах свиного сала. Уже через минуту, торопливо глотая слюни и давясь от жадности, он поедал невероятно вкусный бутерброд со смальцем. Дождавшись, пока Ицек с ним расправится, Мендель спросил:
— Ну что, остаешься? Я тебе про себя расскажу, как в Одессе-маме жил… Ты слыхал про Одессу?
— Чего зря говорить? — Ицек проглотил последние крошки. — Мне этот локаль теперь не простят!
— А вот это я на себя беру…
Мендель поднялся с бочонка, выпрямился во весь рост, и огонек свечи резко качнулся в сторону…
* * *
Постолы из сыромятной кожи были очень удобны. Малевич, томясь от безделья, сшил их сам и теперь, поставив ногу на ступеньку, с удовольствием рассматривал свое изделие. К тому же обувка напомнила ему молодость, прошедшую в белорусской веске[12].
Оглядев со всех сторон обувку и весело попрыгав, Малевич поднялся наверх и вошел в комнату Лечицкого. Сам полковник, облаченный в атласный халат со стегаными отворотами, сидя у камина, что-то читал. Увидев Малевича, он опустил книгу и спросил:
— Ну что, комиссар, решил уйти? Боишься-таки?
— Боюсь, — Малевич кивнул. — Не верю я, что за одно знакомство немцы целую усадьбу отвалят… Не та публика! Так что, сами понимаете…
— Понимаю, понимаю, но только ведь и не каждого после тюрьмы да заграницы на батальонного комиссара аттестуют…
В комнате повисла напряженная тишина, и, чтобы ее разрядить, Лечицкий с каким-то безразличием поинтересовался:
— Да, комиссар, хочу знать, ты и сейчас убежден, что ваш строй самый лучший?
— Хватит ерунды… — Малевич качнулся к двери.
— Жаль… — Лечицкий вздохнул. — Хотелось поговорить с тобой кой о чем. Специально ждал, пока выздоровеешь, да ты я вижу, как волк матерый, все в лес смотришь…
— За то что сделали для меня, поклон низкий… Вот только, не взыщите, платить мне нечем.
— Платить не мне будешь, России! — Глаза Лечицкого под стеклышками пенсне строго блеснули. — Надеюсь, воевать идешь?
— Да, воевать!
— А куда?
Не спуская глаз с полковника, Малевич упорно молчал.
— Так… Ты, может, думаешь, бывший дворянин Лечицкий Россию за старый дом продал, а? Дурак ты дурак, унтер! Сказал бы я тебе, да время не то… Немцы Ростов взяли, на Москву идут.
— Не может быть…
— Может… Отступают твои «красные маршалы». Позорно отступают! Вот только почему, а? Может, ты комиссар, знаешь?
— Не знаю… — Малевич сжал зубы. — Я одно знаю: драться надо!
— Да, в этом ты прав… — Лечицкий встал, подошел к окну, постоял, глядя на как бы подернутое дымкой озеро, и повернулся к Малевичу. — У меня ж вещи твои, комиссар, чтоб не забыть…
Полковник наклонился к ящику шкафа и вытащил сверток.
— Вот возьми. Тут пистолет, документы, часы. Форму брать пока не советую. Пусть у меня полежит… Сапоги, конечно, отличные, но я б на твоем месте их не обувал, попадешься сразу.
— Да, в постолах лучше, — Малевич развернул сверток и усмехнулся: — А за сапогами я потом зайду.
— Значит, тут решил оставаться?
— Не знаю… Я людям из обслуги вашей сказал, что на белорусскую сторону переберусь. Родных проведать.
— Ладно, я понял. Ступай, как говорится, с богом… Если надумаешь, или нужда будет какая, заходи, помогу…
Лечицкий как-то сник, опустился в кресло и взял книгу. Уже закрывая дверь, Малевич видел, что полковник смотрит в одну точку, задумчиво поглаживая пальцами корешок…