Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так или иначе, от камня или от бумаги, от рога или от железа, это дурной конец, и люди непременно хотят понять, в чем тут причина. Злые языки нашептывают сплетни, бегающие глазки ищут вешалку, чтобы повесить на нее вину, и пальцы, как это свойственно пальцам, указывают.
А они, матери, и тети, и сестры, и бабушки, прислоняются друг к другу, точно укрепленная стена, и их лбы негодуют, и глаза щурятся в оскорбленном изумлении: «Мы, Рафаэль, мы?»
Вот они все — в их маленьких вдовьих кучках, в их соединенных вместе квартирах, с их детьми, которые растут наилучшим способом, каким только может расти мужчина, большие женщины с прямыми плечами, с тяжело дышащими грудями, ладони сжимаются в кулаки и бессильно расслабляются снова: «Мы, которые кормили, купали, укладывали спать, рассказывали сказку? Мы, Рафаэль? Мы?»
Я молчу. И когда они встают передо мною вот так, словно сплошная стена, с их сильными лбами, со сдвинутыми бровями, с их ссохшимися, затвердевшими памушками, я сознаю, что и у меня нет надежды понять.
— Может, ты знаешь, как мог бы мужчина расти еще лучше? — вонзается в меня их копье.
— Нет, — тороплюсь я ответить, благодарный, уступчивый и послушный. — Нет, я не знаю.
А ЧТО С ААРОНОЙ?
— А что с Аароной? — спросила меня сестра. — Ты еще встречаешься с ней иногда?
— Что вдруг ты называешь ее Аароной?
— Это ее имя, разве нет?
Когда-то Аарона была моей женой, потом оставила меня и вышла замуж за доктора Герона, который руководил ее специализацией («мой второй муж, человек честный и добрый», — называет она его), родила от него двух сыновей и в один прекрасный день вновь постучала в мою дверь.
— Просто навестить, — сказала она. — И не спорь со мной. У меня муж, и дети, и много работы, и мне еще долго вести машину обратно.
— Кто ты? — спросил я у нее наш пароль.
— Я Рона, — ответила она и вошла.
— Аарона, Рафауль, Аарона… — смеялась сестричка-паршивка, собирательница воспоминаний, хранительница секретов. — Ты не так уж забывчив. Ты знаешь, как ее зовут, и ты помнишь, где ее встретил. Ты знаешь, что она любит, почему она от тебя ушла, почему она тебя навещает и известно ли это ее второму мужу.
— А знаешь, я никогда его не видел, — сказал я. — Хотя, нет, на самом деле я его видел, один-единственный раз.
И я рассказал ей, как мы лежали однажды на одной из тех больших плоских скал, которые Рона так любит, и вдруг я увидел доктора Герона, медленно-медленно проплывшего в бассейне левого глаза своей жены, точно вялая, разжиревшая золотая рыбка, а потом нырнувшего и исчезнувшего в бассейне второго ее глаза.
— Прелестная история, Рафауль. Теперь ты, надеюсь, понимаешь, почему она предпочитает его, а любит тебя?
Ты права, как всегда, сестричка. И, как всегда, ты права лишь в отношении внешней, видимой насквозь, выразимой словами стороны дела. Я всегда думал, что это я не понимаю их, а они читают меня, как открытую книгу. Похоже, что я ошибался. Они тоже не понимают, ни эти пять женщин, ни весь ваш прочий женский народ.
Я С УЖАСОМ ВИЖУ
Я с ужасом вижу, что перенял некоторые привычки Большой Женщины. Подобно Бабушке, сам точу свои кухонные ножи. Подобно Черной Тете, выхожу во двор своего дома поиграть с соседскими детьми. Подобно Рыжей Тете, перебираю старые фотографии и вздыхаю над ними. Подобно Матери, грызу облатки, когда дочитываю книги, только она бросает посередине, а я, послушный сын, заканчиваю их вместо нее. Иногда она оставляет на мою долю кусок подлиннее, иногда покороче, но так и или иначе, мне давно уже не доводилось читать какую-нибудь книгу с самого начала.
А когда в наших пустынных краях наступают жаркие и сухие летние дни, я замачиваю простыни в ванне и выжимаю их в ведро, чтобы полить цветы на окнах, — зачем зря тратить воду? она ведь стоит уйму денег! — а затем, как делали все наши женщины, развешиваю эти простыни по квартире, на веревках, протянутых от туалета к окну и от двери к холодильнику. Потом сажусь, наслаждаясь приятной прохладой, плывущей от влажных простыней, и прямо со сковородки ем колбасу, которую жарю с зеленым луком, тонко нарезанной картошкой, располовиненными зубчиками чеснока, петрушкой и яйцом, и запиваю все это холодным пивом. Выкуриваю трубку и, слегка затуманенный, предаюсь воспоминаниям, слушаю португальскую певицу Кармелу[40], одну из моих давних любимиц, вставляю трубки старого отцовского фонендоскопа себе в уши, прислушиваюсь к своему сердцу, отдыхаю, наслаждаюсь прохладой.
«Ты знаешь, как можно еще лучше слушать сердце?» — спрашивает меня мое тело.
«Нет, — декламирую я в круглое отверстие фонендоскопа. — Я не знаю. А ты?»
«Ты знаешь, как можно еще лучше охлаждать квартиру?» — спрашивают меня мои воспоминания.
«Нет, — сердятся слуховые проходы моего уха. — Мы не знаем».
— Почему ты не ставишь себе кондиционер? Тебе что, не хватает денег? — спросила меня одна из соседок, худая, высокая женщина, которая живет этажом ниже и однажды поднялась одолжить у меня молока.
— Нет, деньги у меня есть, — ответил я.
— Тогда почему?
— Так меня приучили с детства — пользоваться мокрыми простынями.
Бабушка вставала утром со словами: «Сегодня будет жарко. Я чувствую». И начинала раздавать указания. «Ты, — говорила она Черной Тете, — я тебе велела с вечера выжать воду из тряпки в ведро. Так возьми теперь эту воду и полей во дворе. Прямо сейчас, пока еще не так жарко. А ты, — поворачивалась она к Рыжей Тете, — замочи простыни в ванной и выжми воду в выварку, чтобы не пропадала даром. А ты, — обращалась она к моей сестре, — пойдешь со мной, поможешь мне развесить простыни».
Я помню, как вы входите в мою комнату с мокрой простыней и бельевой веревкой. Рыжая Тетя открывает окно, чтобы привязать веревку к его раме, и солнечный свет, разом хлынув в комнату, очерчивает стебель ее тела внутри голубого платья.
На мгновенье я чувствую слабость. На мгновенье я готов признать: Большая Женщина была права — нет лучшего способа, которым мог бы взрослеть мужчина. Тонкое тело Рыжей Тети медленно плывет в заполненной светом голубизне. Мое горло пересыхает и сейчас. Моя диафрагма вспоминает. Я и сейчас легко припоминаю очертания ее тела, но мне трудно его описать, и я уже, кажется, говорил, что тут годится только слово «гладиолус». Меж ее бедрами вдруг вырисовывается мягкий, чуть приподнятый, заросший островок, который солнце ласкает кистью своего света, ее правая грудь становится прозрачной, и один луч, неожиданно ударив в ее волосы, зажигает их багровым огнем.
— Не двигайся! — сказал я.
— Что? — Она повернулась ко мне. — Что ты сказал, Рафи?
Поворот сдвинул ее тело. Тень ее ног исчезла. Ее волосы вновь потухли.