Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ничего.
— Сегодня будет жарко, Рафи, — сказала она. — Надень шапку, когда пойдешь в школу, и возьми с собой бутылку воды. Пей побольше на переменках.
ПОЧЕМУ ОНИ КАЗАЛИСЬ
Почему они казались мне сестрами? Не знаю. Правда, обе были высокими, и обе были тетями, и обе были коротко стрижены, но ведь Черная Тетя была Маминой буйной, дикой сестрой, которая играла со мной, и боролась со мной, и соревновалась со мной в беге, и кружила мне голову пырейным запахом своего пота и шалфейным ароматом своего паха, а Рыжая Тетя была всего лишь павшей духом и слабой телом сестрой ее мужа, Нашего Дяди Элиэзера.
— Она не родственница нам по крови, — сказал я сестре. — И она скучная. Она не скупердяйка, как наша Бабушка, и не буйная, как Черная Тетя, и не умеет рассказывать истории, как наша Мама, и не язва, как ты.
— А мне она как раз кажется интересной, — возразила ты, уже тогда обладавшая более острым умом, языком и глазом. — И мне нравится, как она ест, а потом бежит в туалет, возвращается и говорит (тут у тебя на лице появлялось ее беспомощное выражение): «Ну, вот, меня опять-таки вырвало».
Время от времени Рыжая Тетя вдруг понимала, что другие женщины опережают ее в борьбе за мое внимание, и тогда происходило самое ужасное: она решала мне спеть. У нее был раздражающий голос, который при переходе от речи к пению становился тонюсеньким и визгливым и удивительно соответствовал словам ее песен: той, о роскошном дворце на озере Киннерет, и другой, не менее нудной, слова которой, к моему сожалению и удивлению, мне до сих пор трудно забыть:
Я знаю маленький садик,
Там так приятно гулять,
Там утром поет садовник,
Ночью ветер приходит спать.
Там вода журчит по канавкам,
И во всех его уголках
Льются сладкие ароматы
Душистого ветерка.
Раз в две недели, когда их волосы, по выражению Рыжей Тети, «достигали правильного возраста», обе женщины подстригали друг друга. Бабушка хвалила этот их обычай, потому что он экономил ту «уйму денег», которую запрашивал парикмахер, но тети подстригали друг друга отнюдь не по этой причине. Как и все другие действия, которые совершали женщины нашей семьи: приготовление еды, и мытье головы, и дни рождения, и беседы, и тренировки памушек, и разминание спины, и споры, и стирки, — стрижка тоже представляла собой ритуал, который совмещал в себе и любовь, и определенные правила, и спокойную будничность опыта и доверия.
Так они стригли друг друга в те дни, уверенными и крепкими руками, и так стригут сегодня, руками старыми и дрожащими: тетя, которую стригут, сидит на стуле, а тетя, которая стрижет, становится над нею, укрывает ей плечи и шею большой старой простыней, проводит по ее голове ладонью с выпрямленными пальцами, сжимает их и состригает ножницами кончики всех волос, что торчат над пальцами, а закончив, говорит: «Посмотри сама» — и постриженная смотрит и улыбается.
Этот способ, который мы называли «стрижкой через пальцы», Рыжая Тетя привезла из Пардес-Ханы, где родились она и ее брат Элиэзер. «В Пардес-Хане все так стригутся», — говорила она, ужасно удивляясь, что в других местах в нашей стране и во всем мире это могут делать как-то иначе.
Я любил стоять возле них, когда они стриглись, и перемешивать пальцами босой ступни их волосы, черные с рыжими, что падали с подстригаемых голов на простыню, а оттуда на пол.
— Прекрати, Рафи! — выговаривала мне Рыжая Тетя. — Это противно.
— Почему вы стрижетесь так коротко? — спрашивал я.
— Потому что так мне легче драться, — объясняла Черная Тетя и громко смеялась.
— Потому что так мне и надо, — говорила Рыжая Тетя и виновато улыбалась.
Я УЖЕ СТАРШЕ ОТЦА
Я уже старше Отца, но все еще живее, чем он, и наши женщины относятся ко мне, как к хрупкой посуде. Дети наших родственников, которых я вижу порой на семейных сборищах, так и льнут ко мне, а подростки и юноши — те вообще смотрят на меня, как моряки на маяк. Но взрослые мужчины нашего рода, те, кого судьба должна вот-вот призвать к себе, смотрят на меня с той тупой злобой, которой наделяет взгляд безнадежность: «Идущие на смерть ненавидят тебя, Рафаэль» — как будто я вычерпал из общих семейных источников долголетия те годы, которые могли бы достаться им самим.
Временами, когда Рона приезжает навестить меня, она просит дать ей руль — поводить мой пикап по дорогам пустыни. Я спешу вручить ей ключи, про себя размышляя о вполне вероятной возможности перевернуться на повороте. Иногда, согнувшись над воздушным вентилем, замерзшим и треснувшим от ночной стужи, или над ящиком с трубами, который засыпало оползнем, я вдруг слышу, как сверху, крутясь, подпрыгивая и грохоча, несется под откос тяжелый камень. Тогда затылок мой застывает в ожидании удара милосердия. Зрачки уже затягиваются багровой пеленой, мускулы уже предвкушают страшную слабость и падение на землю: колено, локоть, плечо, череп и, наконец, щека, примявшая пыль. Компания «Мекорот»[41]и сотрудники Южного округа скорбят о преждевременной смерти инспектора Рафаэля (Рафи, Рафиньки, Рафауля) Майера и выражают соболезнование семье покойного. Большая Женщина скорбит о смерти сына, внука, племянника и брата. О смерти своего первого мужа скорбит его бывшая жена, его нынешняя возлюбленная, его будущая беда доктор Аарона Майер-Герон. Вакнин-Кудесник скорбит о смерти близкого друга и товарища по работе.
Но тогда, пятилетним сиротой, я думал не о радости своей смерти, а о печалях своей жизни. Утрата и сиротство способны трансформироваться в самые разные и весьма странные состояния, и мое сиротство немедленно трансформировалось в одиночество. Не одиночество ребенка, у которого нет друзей, а одиночество единственного существа мужского пола среди пяти женщин, что склоняются над ним, следят за ним, заботятся о нем, укладывают в постель, простирают над ним свои десять крыльев и несут к предназначенной судьбе.
— Просто красавец!
— Вот увидите, он еще будет разбивать сердца.
— Посмотри, какие у него крохотные пальчики на этих прелестных ножках, сладенькие, как горошки.
— Горошинки.
— Нет, горошки.
— Дура.
— Сама дура.
— Не поправляй меня. Слышишь?!
— А какие у него чудные яичечки.
— Я бы уже сейчас сменялась с девушкой, с которой он будет спать.
— Не сменялась, а поменялась.
— Она обратно меня поправляет!
— Может, ты знаешь, как еще лучше мог бы расти мужчина, а, Рафаэль?
И я, этакая глупая арифметическая задачка: один мальчик, четыре вдовы, шесть грудей, десять глаз, одна сестра и пятьдесят пальцев, что ласкают, проверяют, оценивают и гладят, — я сдерживаю себя и отвечаю: