Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Барские», как мы их называли, квартиры имели два выхода – парадный и черный. Бывал я и в парадном, роскошном, с мраморными лестницами, покрытыми темно-малиновым ковром, который на каждой ступеньке пришпилен был латунным прутом с двумя зеркально начищенными шариками на концах. Дубовые перила, изящные, кажется тоже латунные балясины. Зеркальная дверь лифта, высоченные двустворчатые двери квартир. Конечно, лифтер или лифтерша. Топтуны стояли на улице, в подъезды не заходили. Разве что в сильный мороз. Лифтерша тетя Дуся из нашего подъезда рассказывала маме, как она сына своего от армии, говоря нынешними словами, отмазала. «Сижу и плачу. Как дверь хлопнет, начинаю плакать. И вот раз мимо меня Конев идет. Конева знаешь? Такой харятый (то есть широколицый). Чего, Дуся, говорит, плачешь? Да так, говорю, Иван Семеныч, ничего. А на второй и на третий день опять. Наконец он меня спрашивает: «Ну, Дусь, расскажи, что да как». Добрый был мужик, из простых. Я ему говорю: «Серёньку в армию забрили». (Не забрали, а «забрили». Тогда это слово употреблялось довольно часто.) Он прямо закашлялся. «Ну, – говорит, – совсем освободить твоего Серёньку мы, конечно, не сможем, но отсрочку дадим. А потом призовем в хорошее место. Писарем, под Москвой. Будет в увольнение домой ездить». Вот так».
А наша квартира выходила только на черный ход, потому что из подвала хода на парадную лестницу не было.
Однажды к нам на черный ход пришел точильщик. Домработницы из маршальско-министерских квартир притащили ножи. Я стоял и смотрел на искры, снопом бегущие из-под лезвия, которое звенело, касаясь вертящегося круглого камня.
Домработница тети Кати Фурцевой куда-то задевалась. Точильщик был хромой. Он попросил меня отнести ножи на четвертый этаж. Сказал цену – девять рублей. Я взбежал наверх, постучал. Открыла сама тетя Катя, в красивом домашнем платье. Она улыбнулась и дала мне десятку. Я побежал вниз и отдал деньги точильщику. Он дал мне рубль сдачи.
Я помчался назад, затарабанил в дверь и протянул тете Кате рубль: «Вот сдача!» Она сказала: «Ну что ты, мальчик! Возьми рублик себе!» – «Зачем?» – растерянно спросил я. «Ну… – задумалась тетя Катя. – Ну, положи в копилочку».
Именно так она сказала и закрыла дверь. У меня не было копилочки. Я пошел вниз, размахивая рублем, ибо тогда, до реформы 1961 года, он был размером в небольшую салфетку. Особенно по сравнению с пятилетним мальчиком, то есть со мной.
У дверей нашей квартиры я наткнулся на маму. Она спросила, откуда у меня рубль. Я рассказал. Она забрала у меня рубль, крепко схватила за руку и поволокла наверх. Она постучала, дверь открылась, мама сунула рубль тете Кате Фурцевой и сказала что-то вроде того, что мы не нуждаемся в подачках. Тетя Катя взяла рубль и что-то сказала вроде того, что не хотела обидеть.
Мама повернулась и пошагала вниз, держа меня за руку. Я понял, что произошло что-то очень важное – для меня лично. Мы к этому случаю никогда не возвращались. Даже папе не рассказали – не сговариваясь. Всё было ясно и очень полезно.
Черный ход, разумеется, соединялся с кухней, поэтому в нашу квартиру вход был через кухню. Кухня была большая и тоже смотрела окном во двор. Следующие комнаты, направо и налево, занимала разведенная семья Кулагиных. Слева было целых две небольшие комнаты, где жила Милочка Кулагина и ее дети Ира и Володя. Ира была взрослая девушка, старше меня лет на двенадцать. А Володя был старше меня лет на пять или шесть. Их комната смотрела на улицу. А направо, в узенькой комнате-пенале жил их бывший муж и отец Ваня Кулагин, попивающий старик, часто небритый, часто в пижаме. Человек довольно странный. По-моему, немножко повредившийся умом. Может быть, из-за водки, а может, из-за биографии своей.
Судя по всему, он был из команды Артузова – Судоплатова. Он выходил на кухню с бутылкой и, выпив примерно полстакана (никого при этом не угощал, никому не предлагал, сам с собой пил) и закусив луковицей, говорил: «Из этого самого нагана…» – и вынимал из кармана пижамы старый с рассверленным стволом револьвер. Очевидно, в органах ему оставили наган на память, но наделали дырок в стволе, превратив в безобидную железку. «Из этого самого нагана я в зарубежных странах контру бил. Бил, бил, убивал», – говорил он, ловя мой удивленный взгляд. Потом выпивал еще стакан. «Убивал, стало быть. Людей убивал. И душу свою, стало быть, сгубил. А отчего? Кто велел? Коммунисты проклятые». Вставал и шел по коридору и начинал стучаться в следующую после Милочкиной комнату по левой стороне. Это была самая лучшая комната в нашей квартире: большая белая двустворчатая дверь, два окна, площадь, наверное, под тридцать метров. Там жила старая большевичка с очень революционно-демократической фамилией Крышталович. Нина Николаевна Крышталович! Среднее между Засулич и Дебогорий-Мокриевич. Не только фамилия – она и внешне была вся такая. Черный низ, белый верх. Суконная юбка в пол и кофточка с плоеным передом и высоким воротничком. Тонкие золотые очки, седой пучок. Очевидно, никаких особых заслуг перед революцией у нее не было, кроме безупречного дореволюционного партийного стажа. Поэтому и награждена она была самой лучшей комнатой в подвальной коммуналке самого лучшего дома (официально наш дом назывался Пятый дом Советов).
Ваня Кулагин стучал в ее дверь и кричал: «Большевики, коммунисты, душу мою сгубили!» На третий такой приступ дверь открывалась, появлялась стройная, сухая и разгневанная старуха Крышталович и говорила учительским голосом, в котором не было ни страха, ни возмущения, ни гнева: «Иван Иванович, как вам не стыдно, вы же член партии». На что Ваня, из кармана достав смятый картуз, напяливал его себе на голову, делал дурацкое лицо, неприлично пыркал губами и говорил: «А Ленин тоже кепочку носил!» – и пыркал еще раз. Старуха Крышталович затворяла дверь, и слышно было, как она шагает от двери то ли к столу,