Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А как же наш ребенок, недвижимость, прочее?
– Дети? Неужели мы уже так далеко зашли? В таком случае никуда я не пойду. От красоты не уходят, от нее можно только бежать. А я не люблю бегать.
– Дело даже не в том, что ты уйдешь, а в том, что уйдешь к другой. Которая уже не сможет тебя так любить, как я. Некоторые вообще не способны любить.
– Ты говоришь о всеобщей любви?
– Да, о всеобщей любви ко мне.
– Быть любимой, самая вредная из привычек.
– Как же ты меня достал, – поставила на стол тарелку с горячими блинами Фортуна.
– Как? – взял я блин и намазал сгущенкой.
– Нежно. Иногда складывается впечатление, что не ты меня любишь, а я тебя, – заварила чай Фортуна и села рядом.
– Это не так важно, главное, определиться, что тебе доставляет больше удовольствия: любить или быть любимым, – свернул я в трубочку блин и откусил.
У каждой чувственной особы был свой ахматовский период стихов. Вот она стоит у окна, вглядываясь в глухую стену напротив, словно видит, как к той уже подвели Гумилева, и вот-вот расстреляют ее надежду, да что там надежду, веру. Она, непременно в длинном синем платье с белым воротничком с портрета Альтмана, странная, худая, стройная, бледнолицая, бессмертная и бесподобная Анна. Длинное лицо, тонкие, больные от боли губы и подбородок с характером. От серых недоумевающих глаз горбатый мостик носа ведет с тонким больным от непонятной душевной боли губам. Она ждет так долго, что синее платье чернеет до портрета Анненкова, на лице появляются трещины трагедии и скорби, брови острее, словно чайки, их крик – сама истерика, их полет – сама обреченность. В красивых глазах утрата и траур.
Когда-то я ее слушал с восхищением, как она, взволнованная, выкорчевывает свои слова с интонациями, вызывающими страх и любопытство. Сначала это казалось мне наигранным и театральным. Черное котиковое пальто с меховым воротником и манжетами, черная бархатная шляпа. Из-под шляпы – прядь черных волос.
Но однажды, когда Фортуна вошла в эту роль в одной ночной сорочке, с вздрагивающей через тонкую ткань, голой голодной грудью, я понял, что эти кривляния – это происки ее души, которая рвалась наружу, через стихи.
Сначала были ее стихи, потом биография. Фортуну всегда интересовала личная жизнь поэтессы. Легенды, которые становились откровением, оставляя больше вопросов, чем ответов, в свете самой легенды. Анна давно уже стала легендой, мифом, ореолом, символом, всегда в окружении таких же одиозных мужчин. Прекрасных и безобразных. Да, у Анны было много любовников, но всех их она действительно любила. В этом не было сомнения. Несмотря на то что оно шло по другой стороне улицы, а по этой – шла она в черном котиковом пальто, тонкая, высокая, стройная… Темные волосы на лбу подстрижены короткой челкой, смотрящие на нос с горбинкой, на затылке подхвачены высоким испанским гребнем. Суровые глаза и все тот же с характером нос, словно ломаная ее жизни. Она дышала таким же переломленным воздухом, поэтому чувствовала все острее. Такую нельзя было не любить. Мимо нее нельзя было пройти, не залюбовавшись. Сомнение залюбовалось, остановилось и скоро отстало.
– Ты обо мне не заботишься, – поправила она волосы.
– Не ухаживаешь, – насыпала сахара в чашку.
– Мне не хватает внимания, – добавила еще одну ложку.
– Не обнимаешь, – размешала небрежно.
– Я уже не говорю о цветах, – вдохнула аромат кофе.
– Разве я не достойна? – нашла в чашке свое отражение.
– Мы все меньше целуемся, – пригубила керамику.
– Может, ты встретил другую? Скажи, я пойму, – откусила пирожное.
– Может, я тебе надоела? – салфеткой вытерла губы.
– Но все они остаются тенями, – скомкала.
– Все твои женщины в сравнении со мною, – положила бумагу в пепельницу.
– Хочешь, давай расстанемся, – толкала она пенку по поверхности кофе.
– Только скажи, – положила ложку на блюдце.
– Я уйду, если хочешь, – отодвинула тарелку с пирожным.
– Пирожные здесь не очень, – достала она сигарету.
– С них тянет на разногласия, – поднес я ей зажигалку.
– А это затягивает, – сделала она томно затяжку.
– Забудь все, что я говорила, – сломав, утопила сигарету в пепельнице.
– Жизнь прекрасна, вот и капризничаю.
– Давай потанцуем! – предложил я Фортуне.
– Здесь?
– Да.
– А можно?
– Только со мной.
– Ты тоже умеешь капризничать.
Я встал и подал ей руку, она тоже поднялась. Мы медленно кружились под тихий джаз. Зрителей было немного, но они нам не мешали.
– Ты меня любишь? – спросила меня Фортуна.
– Нет.
– А ты?
– И я нет.
– Что будем делать? – улыбнулась она.
– Ничего не будем, многие так живут и никто не умер.
– Умирают как раз от любви.
– Иногда я ловлю себя на мысли, что лучше уж умереть от любви, чем жить от противного.
– Я противный?
– Ты ужасный.
– Ужасный, мне нравится больше. Кстати, и ребенок тоже от меня.
– Ну, это же был тривиальный залет.
– В каждом залете есть свой космос, – прижал я ее к себе и поцеловал в шею.
– Это действительно был космос, – закрыла она глаза.
– Ты про поцелуй?
– Я про первый.
– У каждой женщины свой Гагарин.
– Бороздящий ее вселенную. Ах ты, мой Гагарин. Почему мы все реже летаем?
– Слишком много капризов.
– Ладно, я пошел, – мялся все еще в коридоре.
– Что ты ходишь взад и вперед, неужели больше некуда?
– Ты не видела мои перчатки? – наступил я впопыхах на кота. Тот взвыл, как они обычно делают это в летнюю душную ночь.
– Ты даже уйти не можешь по-человечески, – с ходу нашла перчатки Фортуна и протянула их мне.
– А как это, по-человечески?
– Чтобы не было больно.
Вышел утром без ее поцелуя, будто не позавтракал. Я не заметил, как прошла дорога к метро, и очнулся только внутри. Стоял на ступеньке, обнимаясь с собственным пальто, наблюдая за лицами в профиль: одни едут вверх, другие спускаются, все разбиты на кадры из хроники. Эскалатор будто скручивает кинопленку, часть жизни этих людей проходит на лестнице. Их снова и снова будут зарывать и откапывать. Карабкаясь вверх по лестнице, кардинально они не изменятся, даже если будут изменять ежедневно, даже если сами себе. Они изменятся только в одном случае, если изменят им. И они вдруг сорвутся с нее.