Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маршал быстро подошел к опять вжавшемуся в кресло Анцыферову, навис над ним грозной тенью:
– Это был тот самый извозчик, что привез нас сюда? – Анцыферов кивнул.
– Где же вы были прошлой ночью? – спросил Маршал, уже догадываясь, какой ответ он получит.
– Так все там же, в «Квисисане»! Да кого угодно спросите, все подтвердят!
Когда задержанного увели, Владимир Гаврилович, сочувственно глядя на помощника, раздал поручения:
– Вы, Константин Павлович, проверьте его алиби в ресторане. Заодно и извозчика опросите. А вы, – он обернулся на Отрепьева, – заканчивайте протокол и отнесите нож доктору Кушниру. Пусть посмотрит, не подходит ли все-таки под характер ранений обеих жертв.
Но тут дверь без стука распахнулась. На пороге тяжело дышал Аркадий Дмитриевич Иноверцев.
– Попался, голубь! – на очередном выдохе выкрикнул он.
– Кто попался? – приподнялся в кресле Владимир Гаврилович.
– Сутенер Герус! Едемте в Рождественскую!
Филиппов полностью встал, вышел из-за стола, на пороге обернулся:
– Константин Павлович, вам отбой, едете со мной и с Аркадием Дмитриевичем. Господин Отрепьев, «Квисисана» и извозчик теперь тоже на вас. Но сперва протокол и нож.
И, схватив с крючка шляпу, чуть ли не бегом покинул кабинет.
Ретроспектива-2. Дед
Первый раз ощущение, что все не просто так, что не ради того, чтобы просто топтать бренную твердь и создавать таких же топтунов, был явлен он на свет кем-то непостижимым, пришло в день его десятых именин. Так вышло, что праздника в этот раз не случилось, хотя и выпадало торжественное событие на время летних каникул.
Но в то лето мало было купаний в Волге и ночных рыбалок. Умирал дед. Отец и мать дежурили у постели старика почти круглосуточно, хотя и непонятно было зачем. Дед лежал бревном уже почти полгода, а последние два месяца еще и отнялся у бедняги язык. Но взгляд был осмысленный, и оттого становилось особенно жутко и невыносимо его жалко.
Внук несколько раз на дню заглядывал в комнату умирающего – а сомнений в том, что старика уже можно называть именно так, а не болеющим, не оставалось даже у матери, – но никак не мог заставить себя переступить порог. Даже после строгого отцовского наставления он не смог себя пересилить и лишь разревелся, как маленький, смутился и убежал со двора. До вечера сидел над Волгой, смотрел на медленно крадущееся за горизонт солнце, на медленно ползущие вниз по реке баржи и длинные плоты и вспоминал деда. Не того, который сейчас неумолимо угасал дома, шамкая тонкогубым ввалившимся ртом с единственным желтым зубом, а другого – ветерана Турецкой войны, седоусого лошадника с прямой, как у двадцатилетнего, спиной. Еще прошлым летом он катал его верхом, сажая перед собой в седло. Они неслись по берегу реки, ветер слезил глаза, а сердце в груди замирало от страха и восторга – несмотря на близость шестидесятилетнего юбилея, дед не признавал езды шагом и тем более в коляске. Только верхом, только во весь опор!
На Рождество, в самый сочельник, дед велел седлать своего любимого Дуная – он всех лошадей называл в честь той памятной ему Русско-турецкой кампании. Крикнул матери, чтоб одевала внука – они с ним прокатятся перед праздничной службой по-над Волгой. Вышел на крыльцо, посмотрел из-под руки на розовое морозное солнце и направился к денщику, держащему за узду фыркающего паром белого коня. Плотно утоптанный снег еле поскрипывал под каблуками, тихо тренькали в такт уверенным шагам шпоры. Дед взялся за луку левой рукой, вставил в стремя ногу, обернулся на стоящих на ступеньках внука и дочь, весело подмигнул и взлетел вверх. Но вместо того чтобы перекинуть через седло правую ногу, неестественно выгнулся в пояснице, на миг замер в самой высшей точке – и плашмя ударился о твердокаменный наст.
На всю жизнь, должно быть, теперь запомнится эта картина: алое закатное солнце, длинные синие тени и вишневые капли крови на белом – кипенном – снегу.
Всю ночь дед сплевывал кровь, еле поворачивая голову. Иногда она шла горлом толчками, густая, почти черная. Отец под утро притащил нетвердо стоящего на ногах после рождественской службы попа, деда причастили и соборовали. Но к полудню кровотечение успокоилось и появилась надежда, что все наладится. Через пару дней старик даже пытался шутить с доктором. Но после того, как тот в ответ на вопрос, когда же можно снова будет сесть в седло, ответил, что вряд ли в ноги вернется чувствительность, что можно лишь надеяться на возвращение работоспособности верхней части тела, а потом принялся расписывать достоинства каких-то австрийских чудесных кресел на колесиках, дед замолчал и отвернул голову к стене. И начал умирать.
И именно поэтому не мог пересилить себя внук и войти к умирающему – не сумел простить деду того, что он сдался. А то, что умирал он именно по своему желанию, никаких сомнений не было – доктор неоднократно показывал родным, что тонус в руках есть, коля их какими-то специальными иголками и нажимая толстыми пальцами на одному ему известные точки. Руки дергались, мышцы сокращались, но голова больного упорно отворачивалась к стене.
Просидев на берегу до самой темноты, обреченно поплелся домой, готовясь к неминуемой взбучке. Но, на удивление, в доме ему никто не встретился, было тихо и покойно. Он заглянул в столовую – со стола уже убрали, но под вышитой салфеткой он обнаружил тарелку с ноздреватым пшеничным хлебом, намазанным маслом, и куском холодной буженины. Рядом стоял стакан молока. В минуту проглотив еду, залпом выпил молоко. Еще раз удивился тишине и безлюдью. Наверное, родители вернулись на свой пост к дедовой постели.
Перед дверью остановился, прислушиваясь, но внутри было тихо. Потянул ручку, просунул голову в щель – никого, кроме сипло дышащего на кровати деда. Еще чуть шире отворил дверь и осторожно, на цыпочках, шагнул в полумрак спальни – на столе тускло помигивала керосиновая лампа с вывернутым фитилем. Сделал еще шажок. Еще один – и тут громко скрипнула под ногой половица! Дернулось белое пятно на серой подушке – дед повернул седую голову, прищурился, вглядываясь в темноту. Узнал внука, тонкие синие губы растянулись в слабую улыбку. И выдал такое, от чего у мальчика зашевелились на стриженом затылке волосы – хрипло прошептал:
– Подойди… – Значит, просто не хотел говорить ни с кем. Два месяца молчал, дурил всем голову. – Помоги, – умоляюще просипел он, глядя на внука.
И тот сразу понял, о какой помощи просит дед. Даже,