Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рэндл продолжал:
— В Грэйхеллоке была не жизнь, а сплошной ад. Все за мной следили — что я сделаю, да куда подамся, да долго ли там проживу. Я буквально задыхался. Просто не понимаю, как я раньше мог это выдерживать.
После короткого молчания Эмма сказала:
— Едва ли все так уж интересовались каждым вашим шагом. Про Энн я не говорю, но вообще-то я убедилась на опыте, что люди очень мало интересуются друг другом. Даже самые восхитительные сплетни и те недолговечны. Разве не так, Линдзи?
— Да, — сказала Линдзи, — по-настоящему почти никто не замечает, ни до чего человек хорош, ни до чего он плох. Наверно, этим нужно утешаться, поскольку чаще бываешь плохой, чем хорошей.
Так бывало всегда. Они не давали ему вволю поплакаться. С таким видом, будто он оскорбляет их вкус, они переключали его жалобы на какие-нибудь безличные темы. Сознание, что его балуют, терпят, подстегивают и в конце концов осаживают, выводило Рэндла из себя, но в то же время вызывало приятный озноб. Он наслаждался собственными излияниями и сопутствующим им легким чувством вины. А они вдвоем завлекали его, вызывали на откровенность и, удовлетворив свое любопытство, ухитрялись остаться чистенькими. Он преклонялся перед безмятежностью их эгоизма.
Прошло больше года с тех пор, как Рэндл влюбился в Линдзи Риммер. Уже около пятнадцати месяцев он был отчаянно влюблен. Но протекала его любовь своеобразно. Он пришел тогда к Эмме, с которой до тех пор был едва знаком, чтобы попросить у неё совета и помощи в продвижении своих пьес на сцену. Пришел и для того, чтобы удовлетворить давнишнее любопытство касательно бывшей любовницы своего отца, озаренной в его воображении отблесками некоего адского пламени. Этот эпизод из жизни его скучного, добропорядочного родителя занимал его неотступно, причем обида за мать не играла тут ни малейшей роли, чувства его всегда колебались между смутным восхищением и смутной досадой. Но думать про это было интересно и хотелось присмотреться к Эмме поближе. Он пришел посмотреть на Эмму. Увидел Линдзи и тут же стал её рабом.
В общепринятом смысле Линдзи Риммер не была ни особенно интересной женщиной, ни особенно утонченной. На очень разборчивый вкус она даже не была вполне порядочной женщиной. Возраст её никогда не уточнялся, но ей, бесспорно, было уже немного за тридцать. Раньше она жила в Лестере, где работала сперва конторщицей, потом регистратором у зубного врача, потом репортером местной газеты. В её образовании зияли вопиющие пробелы, но, поскольку она была неглупа, обнаруживались они редко. В Лондон она приехала четыре года назад в поисках приключений и в ответ на объявление Эммы, что ей требуется секретарь-компаньонка. При всех своих возможных недостатках она была, бесспорно, красива — бледная кожа, отличной формы голова, длинные золотые волосы, высокий лоб и большие, выразительные светло-карие глаза. Она была похожа на Диану де Пуатье, и её маленькие круглые груди привели бы в восторг Клуэ.[13]Рэндл же свел с ними пока лишь самое беглое знакомство: дальнейшему помешала Эмма.
Любовь налетела на Рэндла внезапно — мгновенное преображение мира, вопль после долгого молчания, прыжок тихой речки в глубокий каньон. Он чувствовал, что, влюбившись в Линдзи, совершил лучший в своей жизни поступок. В этой любви была сила, которая как бы выводит поступки за грань добра и зла.
В ней было ослепительное великолепие. Перед тем Рэндл несколько лет не находил себе места, устав от Энн, устав от питомника, устав от самого себя, но не в силах был даже вообразить какую-то другую жизнь. Было у него два-три мимолетных романа, но они и тогда казались ему бессмысленными и безобразными. В своих пьесах он был не очень уверен и не очень верил в их спасительную силу. В его несчастливой душе не было ни ярости, ни безумия — только ноющее унылое недовольство. Умер Стив; после этого пришла черная апатия и пьянство. А потомок встретил Линдзи.
Рэндл не сомневался, что видит её без прикрас. Он уже не был романтичным юношей, и от этого всепоглощающая сила его любви была тем более поразительна, тем более достойна того, чтобы за неё держаться. Когда он любил Энн, он, в сущности, не видел ее; ко времени женитьбы у него были совершенно превратные представления о некоторых сторонах её характера. Линдзи же он видел, притом без всяких иллюзий. Он принимал её такой, как есть, всю её сущность; и аромат её крепкой, чуть безжалостной, даже чуть пошловатой живучести сводил его с ума. Его даже умиляло, что она самую малость, но все же несомненно «блюдет свой интерес». Некоторые люди, те самые, с очень разборчивым вкусом, сказали бы, что она расчетлива или хитра; но с ним она держалась вызывающе просто, отчего её маленькие уловки становились ещё милее. С ним она держалась честно, открыто и — это было в ней всего лучше, кроме разве её сходства с Дианой де Пуатье, — была божественно равнодушна к прописной морали, наверняка была свободна. Как он часто ей говорил, она была его нечестивым ангелом, благодаря ей он наслаждался упоительным отдыхом от морали. Он с восторгом твердил ей, что она демон, но для него — ангел, что она бессердечна, но для него полна тепла, что она прирожденный тиран, но для него — освободитель, что она зло, но для него — благо. Она и правда была его благом, тем, к чему он неодолимо тянулся всем своим существом. Безумие и чистая ярость — наконец-то он их познал.
И Линдзи любила его; он все ещё не мог привыкнуть к этому чуду. Застигнутая врасплох его первым признанием, она колебалась только минуту, а потом раскрыла ему объятия. После этого были дни восхитительного опьянения, когда они в полуобморочном состоянии бродили рука в руке и он показывал ей вещи, каких она никогда не видела, и дарил ей вещи, каких она никогда не имела, и видел, как башня её сатанинской самоуверенности шатается и клонится перед ним до земли. Да, это было упоительно. Но в те дни — и сколько раз он впоследствии ругал себя за это! — из-за какой-то слабости, оставшейся от долгих лет его метаний, из-за какого-то непроходившего страха перед ней, из-за того, что в глубине души он был уверен и не хотел спешить, он не овладел ею; а потом вмешалась Эмма.
Эмма обрушила на них не то чтобы гнев, хотя в первые дни это было похоже на гнев, позднее же стало больше похоже на любовь. Так или иначе, это было похоже на бурю. Что именно произошло, Рэндл не знал. Но когда вихрь улегся, оказалось, что он имеет дело не с Линдзи, а с Линдзи и Эммой. Нельзя сказать, чтобы воля Линдзи была укрощена — Линдзи оставалась неукрощенной. Она всего-навсего словно шагнула в другое измерение или поднялась на другой уровень и теперь весело и все с такой же любовью смотрела на него сверху вниз через стеклянную стену. Она вдруг стала недоступной, как весталка. Его, несомненно, по-прежнему любили. Только теперь его любили обе; и норой ему мерещилось, что он в силу необычности самой ситуации или под прямым воздействием их воли любит обеих.
Теперь он почти всегда видел их вместе — они неусыпно опекали друг друга. Сопровождая их — а вернее, посещая, поскольку Эмма очень редко выезжала из дома, — он держался так, что посрамил бы самых чопорных героев Джейн Остин. В их обществе он не выпил ни рюмки. Он был трезв, тих, услужлив, послушен и, увы, целомудрен. Порой он сам не понимал, как мог до такой степени смириться. Линдзи он желал не меньше прежнего. Он боготворил её красоту. Взаимное притяжение между ними не ослабло, и её почти нескрываемое волнение при каждой встрече не переставало доставлять ему радость. Однако же это несформулированное, никогда не обсуждавшееся «временное соглашение» длилось уже около года, и все три стороны как будто соблюдали его с одинаковым усердием. Рэндл вполне отдавал себе отчет в том, что они нарочно ослабляют его, пытаются превратить его чувство в игру. Но это его до странности мало тревожило. Недомолвки и парадоксы возбуждали и радовали, он даже с удовольствием включился в молчаливый уговор, по которому его любовь к Линдзи все ещё считалась тайной, так что он мог лишь виновато, как вор, наслаждаться поцелуями, которые Линдзи дарила ему сухими губами, пока трость Эммы медленно постукивала по соседней комнате. Впрочем, наслаждение это было до того пронзительно, что, как ему порою казалось, полное обладание и то не могло бы дать большего.