Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сначала Толстой пишет о смертных приговорах крестьянам за разбойничьи нападения на помещичьи усадьбы.
Смягчающие для них обстоятельства, во-первых, в том, что их злодейства совершаются при условии большей личной опасности, чем та, которой вы подвергаетесь, а риск, опасность оправдывают многое в глазах увлекающейся молодежи.
Во-вторых, в том, что в они в огромном большинстве — совсем молодые люди, которым свойственно заблуждаться, вы же — большей частью люди зрелые, старые, которым свойственно разумное спокойствие и снисхождение к заблуждающимся.
В-третьих, смягчающие обстоятельства в их пользу еще в том, что как ни гадки их убийства, они все-таки не так холодно-систематически жестоки, как ваши Шлиссельбурги, каторги, виселицы, расстрелы. Четвертое смягчающее вину обстоятельство для революционеров в том, что все они совершенно определенно отвергают всякое религиозное учение, считают, что цель оправдывает средства, и потому поступают совершенно последовательно, убивая одного или нескольких для воображаемого блага многих. Тогда как вы, правительственные люди, начиная от низших палачей и до высших распорядителей их, вы все стоите за религию, за христианство, ни в каком случае не совместимое с совершаемыми вами делами". Потом Толстой рассказывает о стыдящемся своей работы палаче, который по его мнению нравственно выше "вас всех" — то есть власти и общества и заключает "Я, по крайней мере, не могу так жить, не могу и не буду. Затем я и пишу это и буду всеми силами распространять то, что пишу, и в России и вне ее, чтобы одно из двух: или кончились эти нечеловеческие дела, или уничтожилась бы моя связь с этими делами, чтобы или посадили меня в тюрьму, где бы я ясно сознавал, что не для меня уже делаются все эти ужасы, или же, что было бы лучше всего (так хорошо, что я и не смею мечтать о таком счастье), надели на меня, так же как на тех двадцать или двенадцать крестьян, саван, колпак и так же столкнули с скамейки, чтобы я своей тяжестью затянул на своем старом горле намыленную петлю".
Есть несколько важных обстоятельств — сто лет спустя никакого исторического оптимизма уже нет и в помине, наоборот, самые либеральные люди из самых различных стран, напуганные катаклизмами XX века, совершенно открыто призывают уничтожить кого-нибудь не только ради справедливого наказания, но и впрок, как бы чего не вышло.
Именно это обстоятельство не оставляет меня: общественный выбор "кто не с нами, тот против нас". Общество, особенно испорченное лёгкостью сетевой коммуникации, радостно травит любого, и это вовсе не связано с политическим окрасом.
Знаменитая история с Достоевским, стоящим у витрины магазина Дациаро, история зеркальная смыслу статьи Толстого, имеет удивительное окончание. <выпущена часть текста>
"… Вы пошли бы?
— Нет, не пошёл бы…
— И я бы не пошёл. Почему? Ведь это ужас. Это — преступление. Мы, может быть, могли бы предупредить. Я вот об этом думал до вашего прихода, набивая папиросы. Я перебрал все причины, которые заставили бы меня это сделать, — причины основательные, солидные, и затем обдумал причины, которые мне не позволяли бы это сделать. Эти причины — прямо ничтожные. Просто — боязнь прослыть доносчиком. Я представлял себе, как я приду, как на меня посмотрят, как меня станут расспрашивать, делать очные ставки, пожалуй, предложат награду, а то заподозрят в сообщничестве. Напечатают: Достоевский указал на преступников. Разве это моё дело? Это дело полиции. Она на это назначена, она за это деньги получает. Мне бы либералы не простили. Они измучили бы меня, довели бы до отчаяния. Разве это нормально? У нас всё ненормально, оттого всё это происходит, и никто не знает, как ему поступить не только в самых трудных обстоятельствах, но и в самых простых. Я бы написал об этом. Я бы мог сказать много хорошего и скверного и для общества и для правительства, а это нельзя. У нас о самом важном нельзя говорить.
Он долго говорил на эту тему и говорил одушевлённо. Тут же он сказал, что пишет роман, где героем будет Алеша Карамазов. Он хотел его провести через монастырь и сделать революционером. Он совершил бы политическое преступление. Его бы казнили. Он искал бы правду и этих поисках, естественно, стал бы революционером…" Луначарский, приводя эту цитату, сразу же оговаривается "Эта цитата не нуждается в комментариях и ярко подтверждает наши положения о внутреннем и тайном отношении Достоевского к революции — отношении, которое он часто сам в себе ненавидел и старался искоренить". При этом Луначарский, несколько восторженный и суетливый, как всегда, перепутал год (он пишет 1887 вместо 1880).
Но это только показывает, что всяк это место из Суворина толкует себе на пользу.
А ведь слова "Я бы мог сказать много хорошего и скверного и для общества и для правительства, а это нельзя" — очень непростые.
Потому как неизвестно, что делать, куда податься, как улучшить мир — соединиться ли с властью, соединиться с её ниспровергателями. Потому что, власть всегда нехороша, такова она во все времена. Виктор Шкловский говорил, что власть всегда говорит со своим народом на нечеловеческом языке — кажется, на арамейском. Это свойство власти, так ей назначено общественным сознанием. Что не расстраивает власть, принявшей на себя эти знаки нечеловеческого, то расстраивает улучшателя жизни, противника власти и оппозиционера.
У знаменитого цензора Никитенко в дневнике за 16 сентября 1858 года есть такая запись: "Нынешние крайние либералы со своим повальным отрицанием и деспотизмом просто страшны. Они, в сущности, те же деспоты. Только навыворот: в них тот же эгоизм и та же нетерпимость, как и в ультраконсерваторах. На самом деле, какой свободы являются они поборниками? Поверьте им на слово и возымейте в вашу очередь желание быть свободными. Начните со свободы самой великой, самой законной, самой вожделенной для человека, без которой всякая другая не имеет смысла — со свободы мнений. Посмотрите, какой ужас из этого произойдёт, как они на вас накинутся за малейшее разногласие, какой анафеме предадут, доказывая, что вся свобода в безусловном и слепом повиновении им и их доктрине. Благодарю за такую свободу!
Я могу ещё стерпеть, если квартальный станет следить за мной на улице, надоедать мне напоминанием, что тут нельзя ступить или надо ступить так, а не так, но решительно не могу допустить, чтобы кто-либо вторгался в мою внутреннюю жизнь и распоряжался там по-своему. Насильно навязываемое благо не есть благо. Самая ужасная и несносная тирания та, которая посягает