Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом пункте следует ввести аллегорическое по своему существу понятие — «игру фигурации» — чтобы передать в какой-то мере ощущение, что эти новые и безмерные глобальные реалии недоступны любому индивиду или сознанию — даже Гегелю, не говоря уже о Сесиле Родсе или королеве Виктории — а это значит, что эти фундаментальные реалии в пределе в каком-то смысле непредставимы или, если использовать терминологию Альтюссера, являются чем-то вроде отсутствующей причины, которая никогда не попадает в поле зрения. Однако для такой отсутствующей причины могут найтись фигуры, в которых она будет выражаться в искаженной или символической форме: действительно, одна из наших основных задач как литературных критиков состоит в том, чтобы отслеживать и делать концептуально доступными предельные реалии и формы опыта, обозначаемые такими фигурами, которые сознание читателя неизбежно стремится овеществить и прочесть как самостоятельное первичное содержание.
Отношение модернистского момента к новой глобальной колониальной сети можно проиллюстрировать простым, но достаточно точным примером фигуры того рода, что специфичен для этой исторической ситуации. К концу девятнадцатого века многие авторы начали изобретать те формы выражения, которые я назвал бы «монадическим релятивизмом». У Жида и Конрада, Фернандо Пессоа, Пиранделло, Форда Мэдокса Форда, в меньшей степени у Генри Джеймса и лишь косвенно у Пруста мы начинаем замечать ощущение, что каждое сознание является своего рода закрытым миром, так что репрезентация социальной тотальности должна теперь принимать (невозможную) форму сосуществования этих запечатанных субъективных миров и их странного взаимодействия, которое на самом деле представляет собой дрейф кораблей в ночном море, центробежное движение линий и плоскостей, которые никогда не пересекаются. Литературная ценность, возникающая из этой новой формальной практики, называется «иронией»; и ее философская идеология часто принимает форму эйнштейновской теории относительности в ее вульгарной версии. В этом контексте я хотел бы указать на то, что эти формы, содержание которых обычно сводится к частным жизням представителей среднего класса, тем не менее, выступают симптомами и искаженными выражениями проникновения даже в этот жизненный опыт — опыт среднего класса — этой новой и странной глобальной относительности колониальной сети. Одно является в таком случае фигурой, пусть деформированной и символически переписанной, другого; и я считаю, что этот процесс фигурации будет играть центральную роль и во всех последующих попытках реструктурировать форму произведения искусства так, чтобы приспособить к ней содержание, которое должно радикально сопротивляться художественной фигурации и избегать ее.
Если это так для эпохи империализма, насколько же это должно быть более верным для нашего собственного момента мультинациональной сети или того, что Мандель называет «поздним капитализмом», в котором не только старый город, но даже и само национальное государство перестало играть главную функциональную и формальную роль в процессе, который в новом квантовом скачке капитала чудесным образом вышел за их пределы, оставляя позади себя руины, архаические останки прежних стадий развития этого способа производства.
Новое пространство, возникающее при этом, подразумевает устранение дистанции (как ауры в смысле Беньямина) и непрерывное насыщение любых оставшихся пустот и пустых мест до тех пор, пока постмодернистское тело — которое может блуждать по постмодернистскому отелю, запереться благодаря наушникам в рокоте рок-музыки или же подвергаться ударам и бомбардировкам на войне во Вьетнаме, как она была описана Майклом Герром — не станет открытой мишенью для перцептуального шквала непосредственности, от которого не защитят никакие слои, прокладки или промежуточные звенья, ныне исключенные. Конечно, у этого пространства есть много других качеств, которые в идеале стоило бы прокомментировать — и прежде всего такого комментария заслуживает понятие Лефевра об абстрактном пространстве, одновременно гомогенном и фрагментированном — однако в данном контексте самой полезной путеводной нитью будет дезориентация насыщенного пространства.
Я считаю особые черты постмодернизма симптомами и выражениями новой, исторически оригинальной дилеммы, которая предполагает включение нас как отдельных субъектов в многомерный комплекс радикально расходящихся реалий, чьи рамки варьируются от все еще сохраняющихся пространств буржуазной частной жизни до невообразимой децентрации самого глобального капитала. И даже эйнштейновская относительность или же множественные субъективные миры старых модернистов не способны составить никакой адекватной фигуры этого процесса, который в жизненном опыте дает о себе знать в так называемой смерти субъекта или, говоря точнее, во фрагментированной и шизофренической децентрации и дисперсии последнего (который даже не может служить производной «ревербератора» или «точки зрения» Генри Джеймса). Но вопрос здесь на самом деле в практической политике: после кризиса социалистического интернационализма и появления огромных стратегических и тактических трудностей в координации локальных или низовых политических акций с национальными или международными, такие неотложные политические дилеммы представляются прямыми производными этого нового, безмерно сложного международного пространства.
Позвольте мне проиллюстрировать это кратким обсуждением крайне важного и поучительного (в плане проблем пространства и политики) исторического повествования, рассказывающего об уникальном политическом опыте Америки 1960-х годов. Работа Марвина Суркина и Дэна Георгакаса «Детройт не хочет умирать»[324] является исследованием формирования и распада «Лиги черных революционных рабочих» в этом городе в конце 1960-х годов. Эта политическая группа смогла добиться авторитета среди рабочих, особенно на автозаводах; она вбила заметный клин в медиаинформационную монополию города благодаря студенческой газете; она стала выбирать судей; наконец, ей едва не удалось выбрать своего мэра и захватить аппарат власти во всем городе. Это, конечно, было поразительное политическое достижение, которое отличалось чрезвычайно точным ощущением потребности в многоуровневой стратегии революции, которая бы включала инициативы на разных социальных уровнях рабочего процесса, медиа и культуры, юридического аппарата и электоральной политики.
Но также ясно — причем намного яснее в победах, которые почти удалось одержать, чем на прежних этапах локальной районной политики — что такая стратегия ограничена самой формой города. Действительно, одна из самых сильных сторон государства и его федеральной конституции состоит в очевидных разрывах между городом, штатом и федеральной властью: если вы не можете построить социализм в отдельной стране, насколько смешнее выглядят перспективы социализма в отдельном городе современных Соединенных Штатов?
Но что бы случилось, если бы можно было завоевать много крупных городов, взяв их один за другим? Именно об этом и начала думать «Лига черных революционных рабочих»; то есть они почувствовали, что