Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Жуть какая.
– Мы стали более фанатичными в вопросах политики и веры, более твердолобыми, не способными на сопереживание. Мир нам кажется чем-то цельным и нерушимым. Мы старательно игнорируем проблемы, которые возникают вследствие культурных различий и глобальной коммуникации. Поэтому никому нет дела до правды и лжи: это категории античной философии.
– Мне нужно все обдумать.
– Вот уж что вам сейчас точно не нужно, так это думать.
– Я вам позвоню, – обещает Сэмюэл и встает.
– Худшее, что вы сейчас можете делать – это обдумывать ситуацию и пытаться понять, что правильно, что нет.
– Я вам позвоню.
– Послушайте совета опытного человека. Идеализм – непосильная ноша. Он обесценивает все, что бы вы ни сделали. Все равно с годами вы станете циником, иначе быть не может, так устроен мир, и ваш идеализм не даст вам житья. Забудьте вы его, идеализм этот, стремление непременно поступать правильно. И тогда вам будет не о чем жалеть.
– Спасибо. Я позвоню.
4
Улица возле офиса Перивинкла ревет. Оккупировавших Зукотти-парк взбудоражил слух о том, что полиция угрожает привести в исполнение городской закон, который запрещает занимать парки. Полиция стоит по периметру парка и наблюдает за протестующими, которые собрались толпой и в открытую обсуждают “за” и “против” того, чтобы выполнять требования полиции. В общем, день выдался напряженный. Да и барабанная дробь всем уже надоела: жители квартала, в основном те, у кого есть дети, которые рано ложатся, и владельцы расположенных в соседних зданиях контор, куда протестующих до сего дня охотно пускали в туалет, жалуются на шум, на постоянный стук до самой ночи и обещают принять меры, если все это немедленно не прекратится. В одном конце парка круг барабанщиков, в другом – мультимедийная палатка, народная трибуна, библиотека и место общего сбора – своеобразное суперэго, тогда как барабанщики – ид. Кто-то прямо сейчас обсуждает, как быть с барабанщиками: молодой человек в старомодном спортивном пиджаке произносит несколько слов и замолкает, ожидая, пока их прокричат стоящие рядом, потом те, что за ними, и так дальше, по кругу, – сперва звук еле слышен, но потом становится громче и громче, такое вот эхо наоборот. Без этого не обойтись, поскольку микрофонов у протестующих нет. Городские власти в соответствии с законом о нарушении общественного порядка запретили использовать звукоусиливающую аппаратуру. Тем более непонятно, как еще не арестовали барабанщиков.
Выступающий меж тем сообщает, что целиком и полностью поддерживает барабанщиков и вообще считает, что протест должен быть открытым и доступным для всех, каждый должен иметь право высказывать мнение так, как считает нужным, он понимает, что все выражают политические взгляды по-своему, не всем удобно выступать перед “народным микрофоном” с аргументированной речью в поддержку демократии, некоторые предпочитают доносить мысли, скажем так, более абстрактно, не с помощью тезисов, политических программ и пространных манифестов, которые героически составила эта группа, ради чего ее участникам пришлось медленно и с большим трудом договариваться друг с другом и выдерживать прочие трудности, в том числе постоянный надзор полиции, пристальное внимание СМИ, да еще и барабаны эти пойди перекричи, не так-то просто, между прочим, ну да ничего, они не жалуются, все люди разные, и нужно принимать их такими, какие они есть, и радоваться тому, что все они объединились во имя протеста, но все же он не может не выступить с предложением ко всем, кто сейчас занимает парк, попросить барабанщиков, чтобы часов в девять вечера или около того переставали стучать, потому что люди спать хотят, у всех нервы на пределе, и так-то трудно спать в палатках на бетоне, а тут еще эти чертовы барабаны всю ночь грохочут. Вот он, значит, выносит это предложение на общее рассмотрение. Толпа тут же охотно вскидывает руки и крутит пальцами. Кажется, никто не возражает, и руки опускаются, но тут кто-то замечает, что барабанщиков-то не спросили, надо же поинтересоваться их мнением, даже если мы с ними не согласны, нужно обязательно выслушать каждого, учесть все мнения, а не – тут выступающий показывает пальцами кавычки – брать людей за горло, мы же не фашисты какие.
Сэмюэл наблюдает за всем этим со сдержанным удивлением. То, что здесь творится, совершенно ему чуждо. У собравшихся явно есть цель, которую он потерял – впрочем, как и надежду. Как быть, если вдруг обнаружил, что вся твоя взрослая жизнь – обман? Сэмюэлу казалось, что он добился всего собственными силами, но на самом деле и публикация, и договор с издательством, и работу в университете – все это он получил только потому, что мать попросила за него, и ей оказали услугу. Он ничего из этого не заслужил. Он самозванец. И на душе у самозванца пусто. Сэмюэл чувствует себя так, словно его выпотрошили. Выпустили кишки. Почему его не замечает никто из присутствующих? Ему так хочется, чтобы кто-нибудь заметил его искаженное болью лицо, подошел и спросил: “Что с вами, вам плохо? Могу я вам чем-нибудь помочь?” Он хочет, чтобы его увидели, заметили его боль. Но потом понимает, что это ребячество, все равно как малыш бежит к маме показать царапину, чтобы мама ее поцеловала. Повзрослей уже, говорит он себе.
– Теперь о полиции, – выступающий меняет тему, и все ждут, пока барабанщики перестанут стучать, чтобы узнать их мнение.
– Теперь о полиции, – повторяют в толпе.
Сэмюэл проходит два квартала по Либерти-стрит к старому дому Бетани. Стоит перед домом и, задрав голову, смотрит на него. Он сам не знает, чего ищет. За те семь лет, что его здесь не было, дом ни чуточки не изменился. Как это возможно, что места, с которыми связаны самые важные события в жизни, выглядят все так же, словно ничего и не было, словно то, что творится вокруг, на них никак не повлияло? Когда он был здесь в последний раз, Бетани ждала его в спальне, ждала, что он спасет ее от помолвки.
И даже сейчас при мысли об этом его охватывает привычная горечь, сожаление и злость. Он злится на себя за то, что послушался Бишопа, злится на Бишопа, что тот его об этом попросил. Сэмюэл столько раз проигрывал в памяти этот момент, так часто все это воображал: вот он прочел письмо Бишопа и положил на стол. Открыл дверь спальни, увидел Бетани, которая сидит на кровати и ждет его, и на лице ее пляшут тени от трех стоящих на тумбочке свечей, чье янтарное мерцание освещает комнату. Он представлял, как подходит к ней, обнимает, и они наконец-то вместе, она бросает противного Питера Атчисона, влюбляется в Сэмюэла, и все эти семь лет проходят совсем иначе. Как в кино про путешествия во времени, где герой возвращается в настоящее и обнаруживает, что все закончилось хорошо, так, как в прежней жизни он не смел и мечтать.
Когда Сэмюэл в детстве читал книги из серии “Выбери приключение”, обязательно закладывал страницу, на которой нужно было сделать какой-нибудь трудный выбор, чтобы, если история кончится плохо, вернуться и все переиграть.
Вот бы так можно было и в жизни.
Он бы сделал закладку на этом самом моменте, когда вошел в спальню и увидел прекрасную Бетани в свете свечей. Он бы принял другое решение. Не сказал бы, как тогда: “Прости. Я не могу”, – чтобы выполнить волю Бишопа, который трагически погиб, а следовательно, невозможно было не выполнить его последнюю волю. Лишь гораздо позже Сэмюэл осознал, что тем самым почтил вовсе не память Бишопа, а ту травму, которая навсегда его изуродовала. То, что произошло между ним и директором школы, та боль, что мучила Бишопа в детстве, преследовала его и за границей, на войне – именно она продиктовала ему это письмо. Им двигал не долг, а застарелая ненависть, страх и отвращение к себе. А Сэмюэл пошел у них на поводу и тем самым снова подвел Бишопа.