Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да уж говорили: бешеных всех перевешали, но вот один на нашу голову остался. Он чей? Ерманский? Али из жидов?
— Немец! Людей в камерах газом душит.
— Эко, эко! Газом?! Пулев-то жалет? Свинцу дешевше люди! Эко ума-то накопили! Эко че умудровали! Камара! Газы! И все друг на дружку! — Бабушка стала заправлять под платок волосы. — Ты тоже грамотней стал! Веру отринул, че она тебе шею терла? Мы с верой-то, с богом-то как-никак жили, не вились, не вертелись. Эвон, ты, парнишка парнишкой, а все че-то иш-шешь, мечесся… Че ишшешь-то, разобъяснил бы мне, темной? Молчишь. Ну ладно, ежели уж без бога обходитесь, гладны, хладны, по норки в крове, так хоть род-ну землю почитайте, за ее держитесь, помятуйте… Вон Вася-поляк, помня родину, жизнь прожил во святости, не запоганился. Забудешь родну землю, могилку мамкину да дедушкиную покинешь — вовсе тогда завертит тебя смерчем-бурею, ни годов ни дней не заметишь, осыплешься на землю дряхлой, старой, одинокай, остановишься над обрывом, ни зги, ни голосу, ни духу живого, ни дна, ни покрышки… Это и будет тебе предел. Своеручнай ад. Какой сотворил — такой получи!
— Да ладно тебе голову-то морочить! И так муторно…
— Муторно, муторно! Клюкушество опять скажешь? — бабушка слабо улыбнулась, скосив на меня глаза, и я ей ответно улыбнулся.
Отошла бабушка и уже песенно, плавно говорила о деревне, о земляках, о земле, как ее — матушку, трудно угоить, прибрать, засеять, и оттого дорога земля, своими руками вспаханная, дорог хлеб, своим потом политый. Вспомнила, как один-единственный раз покидала Овсянку — ездила в «далекие гости». Отправлена она была в Минусинскую волость, на богатые хлеба и арбузы к кому-то из дальних родственников. Поела она хлебов тех, крупчаточных, арбузов да румяных яблок и затосковала, места себе найти не может, язык потеряла, ночами не спит, плачет об чем-то…
Плюнул родственник и отправил притчеватую дуру с попутными плотогонами вниз по Енисею.
— Ис тех пор заказала я себе дальну путь-дорогу, — повествовала бабушка. — В город, бывало, в Базаиху, в Торгашино ли на ярмарку обыденкой норовила, все обыденкой. И Лидинька-покойница эдакая же сумасшедшая была. Hy, у меня детей полон дом, старик характерный, а у ей че? Муженек ненаглядный!.. Нет, уедет, бывало, в город на неделю, к вечеру уж пылит по переулку, ляпнется на лавку, оглядится, куда бежала, пошто бежала? Да и за дела-а! Ломить за артель, и все с песнями, со смехом. Может, смерть ее тревожила? Может, нажиться в родном углу хотела?.. Ох-хо-хо-о-о! Матушка, царица небесная, кто че про себя знат? Вон у меня мнучек-то книжков прочитал — в телегу не скласти, а и тот ниче не знат, задается токо… Че смеешься-то? Турнут вот в дальну сторону…
— Да говорю тебе — местное распределение.
— Ну, дай-то бог, дай-то бог! — бабушка начала подниматься, хватаясь за одно колено и разгибая его, хрустящее, щелкающее, рукою, затем за другое. — О господи, прости, рассыпаюсь, совсем рассыпаюсь.
В это время по лестнице взбежала Августа с кринкой в руке и, глянув на меня, мимоходом спросила:
— Очухался? Я счас!
Брякнула щеколда. Бабушка выглянула из сенок и, хлопнув себя по фартуку, запела еще протяжней и умильней, чем пела мне:
— Да ягодницы-то наши являются! Да пташки вы, канарейки милые! — И громко восхитилась, зная, как радостно такое ее восхищение малым труженицам — Гуска! Гуска! Ты погляди-ко, че оне, пятнай их, вытворяют! Оне ить цельну кружку ягод набрали! Бог зто вам, девки, послал, бог! В эту пору и бабы эстолько не насобирывают…
Девчонки устало поднялись по лесенке. Капа несла белую кружку с яркой ягодой, Лийка, изогнувшись в жидкой пояснице, держала в беремя рыженькую, вертлявую девчушку, которая сморенно приникла к няне, увидев чужого дядю. Настороженно глядя на меня, Лийка бочком протиснулась в дверь избы, унесла драгоценную сестрицу, а беленькая, вся какая-то вроде бы насквозь пропитанная светом, ну вылитый ангел! — только заморенный — Капа смотрела на меня, словно бы что-то припоминая и решая про себя: поскорее в избу улепетнуть или остаться с бабушкой.
— Здравствуй, Капалина! — бодро сказал я. — Не узнаешь? Помнишь, как мы зимой на печке луковицами играли?
Капа напрягла личико, глаза ее, густо-серого цвета, подернутые поволокой, сделались еще гуще цветом — девочка добросовестно пыталась вспомнить, где это она видела дядю и как мы с ней играли?
— Да это жа Витя! Ты жа поминала его часто! — подсказала бабушка и, обняв Капу за плечи, задрала подол ее платья, ловко промокнула у нее под носом и подтолкнула девочку ко мне.
Я дотронулся до беленьких, в косу заплетенных, мягких волос девочки, нашарил сосновую хвоинку, вытащил ее и, пробежав рукою по затылку, запавшему возле шеи от недоедов, задержался в желобке, чувствуя пальцами слабую детскую кожу, чуть отпотевшую под косой — неведомая еще мне теплота залила мое нутро, и я сказал, глянув в кружку:
— Вот сколько набрала! Ну и молодец!
Девочка встрепенулась, просияв, вся подалась вперед, прижалась пуховенькой щекой к моей руке, и в ту же минуту, почувствовал я, вспомнила, угадала дядю и резко сунула мне кружку с ягодами:
— На!
Я взял одну ягодку, самую крупную, самую спелую, раздавил ее языком и признательно улыбнулся девочке:
— Ну, беги, беги, отдай маме!
Капа с сожалением отлепила щеку от моей руки, высоко поднимая ноги, обутые в старые галошки, чтобы не просыпать ягоды, перебралась через крашеный порог.
Проводив глазами махонькую внучку, бабушка покачала головой и протяжно вздохнула.
— Мама, иди-ко сюды!
Бабушка трудно, с кряхтеньем поднялась, убрала с дороги табуретку и отправилась на зов Августы. До меня донеслись приглушенные слова: «Че сделать? Нэту дак нету! Времена…» — идет совещание, догадался я, на тему: чем меня накормить? До свежих картошек еще месяц, если не больше. Хлеба в доме нет, муки давно не бывало. Я громко кашлянул, давая понять, что все слышу, и бабушка с Августой смолкли.
— Ягодки-то разделите, да с молочком, — раздался руководящий голос бабушки, — вот и ладно, вот и переночуете, завтре в лавке по карточкам хлеб получите, да разом-то не съедайте! Обо мне не убивайтесь. Я пропитаюсь. Сами-то, сами-то держитесь…
Сумерки уже наплывали со двора. Тошнота все еще нудилась во мне, но есть хотелось не так остро, как во всякое другое время. Глаза мои сами собой закрылись, и опять меня начало окутывать успокоительно, опять я расслабился телом, пуская в него дремоту. Надвигающаяся тишь деревенского вечера с теплом, разлитым по всей земле, с густеющими запахами