Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У ворот кладбищенских поклонился он низко, насколько позволяла окостеневшая поясница, ещё раз окинул взглядом дорогие могилы: «Уж скоро, ребятки, и я к вам приду...»
Вернувшись домой, Фаддей раскрыл заветный сундучок. Пообтёрлись его стенки, ослабли медные гвоздики и заклёпки — и неудивительно, ведь из семидесяти трёх хозяйских лет больше тридцати проплавал в море. Теперь хранил ордена — Святых Георгия, Владимира, Анны, Александра Невского, Белого Орла всех классов и степеней — и знаки к ним, наплечные ленты, важные бумаги — аттестации, формулярные списки, одно из благодарственных писем царя: «Фаддей Фаддеевич, в ознаменование совершенной признательности моей к неутомимой и всеполезной службе вашей, я, при совершившемся ныне пятидесятилетии деятельного служения вашего, жалую вам вензелевое изображение имени моего на эполеты. Мне особенно приятно, в этот достопамятный для вас день, вновь уверить вас, что заслуги ваши дают нам полное право на постоянную мою к вам благосклонность. Николай».
Раздался осторожный стук в дверь. Фаддей торопливо опустил крышку, будто делал что-то постыдное. Вошла Аннушка — ещё молодая, подтянутая, хоть и чуть располневшая. Увидела сундучок Рангоплев, посмотрела на смущённого мужа.
— Ты, батюшка, никак в море собрался? — вроде бы шутливо, но с тревогой спросила она.
Фаддей не стал притворяться. Потупил глаза, ответил:
— Дальше, матушка... Наверное, время подходит.
— Ишь что надумал?! — всплеснула руками Аннушка. — Да нетто захворал? Болит что?
— Ничего не болит.
— А раз не болит, я тебя в сад выведу. Мишка, дурак, чай, растрёс?
— На Мишку не наговаривай. Он и тебя, что случись, из огня вытащит.
— Дался тебе Мишка...
Фаддей на ворчание супруги, как всегда, не ответил. Сказал лишь:
— Пойдём лучше на Екатерининский, там посидим.
Они прошли вдоль заполненного водой рва к Господской улице, сквером вышли на бульвар, где сажал деревья и уравнивал дорожки сам Фаддей. Теперь клёны и липы поднялись высоко, но в предчувствии холодов уже сбросили листву. Золотой фольгой она звенела под ногами, лежала на тихой глади канала, тоже сработанного его заботами. На аллейке играли дети. Увидев дедушку-адмирала в поношенной, ещё старого покроя шинели, которого поддерживала за локоть высокая полнолицая дама в широкой шляпе с вуалью, они, ничуть не смущаясь, окружили его и стали рассматривать с таким же любопытством, как мамонта в Петербургской кунсткамере.
Адмирал и дама опустились на скамью. Вдруг какая-то забота набежала на кроткое светлоглазое лицо согбенного старичка. Фаддей пытался припомнить, что же он забыл сделать? В слабеющей памяти мелькало нечто связанное с дальним плаванием... Путятиным... Перед глазами замелькали бумаги, бумаги. Иные он прочитывал вскользь и решал быстро. Иные приходилось прочитывать по нескольку раз, чтобы уловить суть за цветистым слогом, полным словесной эквилибристики вокруг весьма обыденной просьбы. Но Путятин писал кратко, как рубил топором. Евфимий Васильевич выпустился из Корпуса много позже, однако ходил с Михаилом Лазаревым в кругосветное плавание на «Крейсере», с ним же участвовал в Наваринской баталии, а после дикой расправы с Грибоедовым[71] восстанавливал отношения с Персией, налаживал пароходное сообщение между российскими портами на Каспии и персидскими приморскими городами. Так о чём же просил Путятин?.. Хуже всего, когда забудешь, а мысль свербит и свербит в голове. Вспомнил! Адмирал сообщал о предполагаемом в будущем году плавании в Японию с дипломатической миссией. Вместе с Путятиным просится поехать литератор Иван Гончаров, недавно прославившийся «Обыкновенной историей». Евфимий Васильевич просил сообщить, каким лучше путём идти в ту страну, поелику из оставшихся в живых мореплавателей на шлюпе «Надежда» является Беллинсгаузен, и какой он может рекомендовать корабль для этого похода. Каким путём? Разумеется, тем же, что шла «Надежда» Крузенштерна. А из кораблей лучше фрегата «Паллада» не сыскать. На нём начальствовал когда-то Нахимов и надёжно его сберегал. Сейчас там капитанствует Иван Унковский — моряк тоже достойный. Надо ответить поскорей.
Не просидев и часа, Фаддей Фаддеевич заспешил в кабинет.
Дежурный офицер немало удивился, когда увидел адмирала в выходной день. Обычно Беллинсгаузен ревниво соблюдал режим, того же требовал от других. Фаддей написал обстоятельное письмо Путятину, распорядился снести его в канцелярию, чтоб там переписали набело и отправили в Петербург.
Потом долго глядел через окно на липовые ветки, припоминал, что хотел записать ещё какую-то мысль. Протащится зима, наступит летняя страда плаваний... Он обмакнул перо в чернила и вывел крупно, как напечатал: «Кронштадт надобно обсадить такими деревьями, которые цвели бы прежде, чем флот пойдёт в море, дабы и на долю матроса досталась частица летнего древесного запаха».
После Дня поминовения задули северные ветры, почернело небо, и пошло могучее нашествие снега. Засыпались крыши и улицы, оделись в саван замерзшие корабли. Следом ударили лютые морозы, каких давно не видели кронштадтцы.
...В Рождество Фаддей почувствовал себя совсем плохо. Обострившаяся внутренняя болезнь от расстройства желчи неутомимо и быстро повлекла его туда, «где уже нет болезней и печали». Навещали медицинские светила — главный врач морского госпиталя Ланг, ведущие хирурги Караваев и Кибер, впервые в мире сделавшие операцию «прободения сорочки сердца» (пункцию перикарда, говоря современным языком), применившие наркоз при раневых болях. Они надеялись, что могучий организм, не знавший сбоев на протяжении семидесяти с лишним лет, справится с недугом и в этот раз. Однако Беллинсгаузен и сам не хотел больше жить. Перед лицом смерти он повёл себя так же достойно и бесстрашно, как в огне сражений и в борьбе со стихиями в Южном океане. Благородство, спокойствие, хладнокровие отмечал каждый в его характере. Присутствие духа он равно сохранил и на смертном одре 13 января 1852 года.
Не ослабевали рождественские холода. Священник вершил отпевание. Он препровождал в иной мир душу, но она, не успокоенная, оставалась ещё здесь, в Кронштадте. У гроба теснились адмиралы, офицеры, матросы. Стоял почётный караул — армейский из крепости и морской батальон, сводный, от экипажей Балтийского флота. Как только завершился молебен, барабанщики ударили «полный поход». Торжественная дробь боевых барабанов жаловалась за военные заслуги и отличия. Приспустили флаги корабли. Загремел пушечный салют.
Утихла пальба, и зазвонили колокола всех кронштадтских церквей. Не в множестве орденских подушек, не в рокоте «полного похода», не в орудийном громе было величие похорон, а в отчаянной тишине тысяч и тысяч мужчин во флотских шинелях и женщин в меховых салопах, детей и юнг, отставных боцманов, доковых работников, строителей пароходного завода и портовых мастеровых. В безмолвной скорби поклонения офицеры подняли гроб. На нём лежали два флага: его, адмиральский, и тот, что плескался на шлюпе «Восток» у льдов Антарктиды. Гроб понесли через весь город к вечному покою кладбища. Лица стыли на беспощадном морозе, но никто не обращал па него внимания. Только теперь в полной мере люди познавали потерю человека с высоким чувством долга и чести. Два кругосветных вояжа совершил он, из коих поход к Южному полюсу долго оставался непревзойдённым. Он участвовал в двадцати семи кампаниях, не считая тех, что были засчитаны вдвое. За двенадцать лет служения в должности военного губернатора он сделал для города больше, чем трое его предшественников. Он создал флотскую библиотеку, снаряжал новые кругосветные плавания, давал полезные советы молодым. В кругу друзей был утешительным и весёлым. Он умел ободрить расстроенное сердце и уладить роковой конфликт. Этот дар, свойственный обычно молодости, он сохранил до конца своих дней.