Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вуаля, сказал я себе, тогда бежим в Париж, это легко сделать, это хорошо звучит, это подошло бы для фильма с участием Габена, который, куря трубку, вполне благодушно за тобой гонится. Да, а меня кто будет играть? Чаплин? Пикассо? Смеясь и возбужденный своими мыслями, я все еще хлопал себя по малость измятым брюкам, когда шофер уже давно требовал в уплату семь марок. Я уплатил и позавтракал в привокзальном ресторане. Рядом с яйцом всмятку я держал железнодорожное расписание, выбрал подходящий поезд, после завтрака успел еще обзавестись нужной валютой, купил заодно небольшой чемоданчик хорошей кожи, боясь возвращения на Юлихерштрассе, наполнил его хоть и дорогими, но плохо сидящими сорочками, уложил туда же бледно-зеленую пижаму, зубную щетку, пасту и тому подобные мелочи, купил, потому что экономить было незачем, билет первого класса, после чего почти сразу же отлично почувствовал себя в мягком кресле у окна, я бежал, но мог при этом сидеть. Подушки кресла тоже способствовали моим размышлениям. Едва поезд тронулся и тем самым начался побег, Оскар стал придумывать для себя что-нибудь достойное страха, ибо не без причины, говорил я себе: кому страха не узнать, тому незачем бежать. Но скажи тогда, Оскар, что тебе кажется страшным и что достойным побега, если даже мысль о полиции не может вызвать у тебя ничего, кроме по-утреннему звонкого смеха?
Сегодня мне исполнилось тридцать лет, и хотя мой побег, как и процесс, лежит теперь далеко позади, тот страх, который я внушил себе, когда бежал, тот страх никуда не делся.
Что было причиной толчки на стыках, песенка железной дороги? Монотонно проступал текст, лишь перед самым Аахеном он припомнился мне, осел во мне, утонувшем в креслах первого класса, закрепился, не ушел даже после Аахена — границу мы проезжали примерно в половине одиннадцатого, — делался все более отчетливым и страшным, так что я был даже рад, когда таможенники несколько меня отвлекли, причем мой горб вызвал у них больший интерес, чем мое имя и мой паспорт, и я твердил себе: ах этот негодник Витлар, все-то он проспал! Скоро одиннадцать, а он еще не добрался до полиции, держа под мышкой банку для консервирования, тогда как я по его милости с утра пораньше спасаюсь бегством, хочу внушить себе страх, чтобы у побега был некий движитель; ах, до чего же страшно мне было в Бельгии, когда железная дорога пела: «Где у нас кухарка, Черная кухарка? Здесь она, здесь она быть должна, быть должна!..»
Сегодня мне тридцать лет, из-за возобновления процесса, из-за ожидаемого оправдательного приговора я должен снова передвигаться и слышать в поездах и трамваях текст: «Здесь она, здесь она быть должна, быть должна».
Но если отвлечься от моего страха перед Черной кухаркой, страшного появления которой я ожидал на каждой станции, сама по себе поездка была приятной. Я остался один в купе — кухарка, возможно, ехала в соседнем, — знакомился по очереди с бельгийскими и французскими таможенниками, засыпал минут на пять, просыпался с легким вскриком и, чтобы предстать перед Черной кухаркой не совсем уж беззащитным, листал еженедельник «Шпигель», который еще в Дюссельдорфе купил через вагонное окно, снова, как и много раз прежде, подивился тому, как это журналисты все знают, нашел даже статейку про своего менеджера, доктора Деша из концертного агентства «Вест», а в ней подтверждение тому, что я и без них знал: концертная агентура Деша держалась всего на одной опоре, и опорой этой был Оскар, барабанщик, — довольно приличная фотография. И «несущая опора» почти до самого Парижа рисовала себе тот крах агентуры «Вест», который неизбежно последует за моим арестом и страшным появлением Черной кухарки.
Всю свою жизнь я не боялся Черной кухарки! Лишь во время побега, когда я хотел чего-то бояться, она заползла мне под кожу да так там и осталась, хотя, по большей части в спящем виде, осталась до сегодня, когда я справляю свое тридцатилетие, она принимает разные обличья: например, словцо «Гете» заставляет меня порой вскрикнуть от страха и нырнуть под одеяло. Сколько я ни изучал с молодых ногтей короля поэтов, его олимпийское спокойствие всегда вызывало у меня тягостное чувство. А уж нынче, когда переодетый Черной кухаркой, он больше не предстает передо мной светлым и классическим, а, напротив, превосходя своей чернотой самого Распутина, стоит перед моей железной кроватью и вопрошает в честь моего дня рождения: «Где у нас кухарка, Черная кухарка?» — я пугаюсь ужасно.
«Здесь она, здесь она», — выпевал поезд, увозя беглеца Оскара в Париж. По совести, я ждал представителей Интерпола уже на парижском Северном вокзале — на Гар-дю-Нор, как говорят французы. Но лишь носильщик, от которого до того разило красным вином, что принять его за Черную кухарку было невозможно при всем желании, заговорил со мной, и я доверчиво вручил ему свой чемоданчик, чтобы он донес его почти до турникета. Я ж так и знал, полиция да и кухарка не пожелают выкладывать деньги на перронный билет, они заговорят с тобой и схватят тебя уже после турникета. А стало быть, ты поступишь мудро, если еще перед турникетом возьмешь свой чемоданчик. Вот мне и пришлось его тащить до самого метро, потому что даже полиция не соизволила явиться, чтобы взять у меня багаж.
Не стану вам ничего рассказывать про всемирно известный запах метро. Духи с этим запахом, как я недавно прочел, можно купить и опрыскаться ими. Обратил я внимание лишь на то, что, во-первых, метро, подобно железной дороге, хотя и в другом ритме, задает вопрос про Черную кухарку, а во-вторых, что она должна быть, как и мне, известна остальным пассажирам и внушать им страх, ибо все вокруг меня излучали страх и ужас. Мой план выглядел так: доехать на метро до Порт-д'Итали, а оттуда взять такси и поехать в аэропорт Орли; особенно пикантным и оригинальным я представлял себе арест раз уж не на Северном вокзале, то тогда в знаменитом аэропорту Орли и кухарка, одетая стюардессой. Один раз мне пришлось сделать пересадку, я порадовался, что у меня такой легкий чемоданчик, и дал вагону метро унести меня к югу, а сам размышлял: где же ты выйдешь, Оскар, — Господи, сколько событий за один день: сегодня утром неподалеку от Герресхайма тебя облизывала корова, ты был весел и не испытывал страха, а теперь ты в Париже, — так где же ты выйдешь и где она, черная и страшная, выйдет тебе навстречу. На Place d'ltalic или уже у Porte?
Я вышел за одну остановку до Porte у Maison Blanche, потому что рассуждал так: они, конечно, думают, что я думаю, что они стоят у Porte. Зато она знает, что думаю я, что думают они. И вообще мне надоело. Сам побег и кропотливые труды по сохранению страха меня утомили. Оскар не желал больше ехать в аэропорт, он счел Maison Blanche более оригинальным, чем Орли, и оказался прав: на этой станции метро был эскалатор, который помог мне испытать некоторые высокие чувства и услышать в его равномерном перестуке: «Где у нас кухарка, Черная кухарка? Здесь она, здесь она!»
Оскар пребывает в некотором смущении. Побег его подходит к концу, а вместе с побегом подходит к концу и его повествование: окажется ли эскалатор на станции метро Maison Blanche достаточно высоким, крутым и символичным, чтобы своим равномерным перестуком ознаменовать заключительную часть его записок?
Но тут мне припоминается мое собственное, мое сегодняшнее тридцатилетие. И всем тем, кому эскалатор кажется чересчур громким, кого не страшит Черная кухарка, я предлагаю в качестве завершающей картины тридцатый день своего рождения. Ибо не есть ли тридцатый день рождения самый однозначный из всех прочих? Он заключает в себе число три, он позволяет предвидеть число шестьдесят и тем делает его излишним. Когда сегодня утром вокруг моего праздничного пирога загорелось тридцать свечек, я готов был заплакать от радости и умиления, но постеснялся из-за Марии: в тридцать лет больше нельзя плакать.