Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Едва меня приняла первая ступенька эскалатора — если вообще допустить, что у эскалатора есть первая ступенька, я начал смеяться. Несмотря на страх — или как раз из-за него, — я смеялся. Эскалатор медленно и круто шел наверх — а наверху стояли они. Времени у меня оставалось примерно на полсигареты. Двумя ступеньками выше резвилась бесцеремонная парочка. Ступенькой ниже ехала старая женщина, в которой я поначалу, без всяких, впрочем, оснований, заподозрил Черную кухарку. На ней была шляпка, украшенная фруктами. Пока я курил, мне пришли в голову — и я, в общем-то, постарался — разные ассоциации по поводу эскалатора: сперва Оскар изображал поэта Данте, который возвращается из ада, а наверху, где эскалатор кончается, его поджидают шустрые репортеры из «Шпигеля» с вопросом: «Привет, Данте, ну как там в аду-то?» Такую же игру я повел с королем поэтов, с Гете, и люди из «Шпигеля» расспрашивали меня, как оно там было внизу, у матерей. Потом мне надоели поэты, я сказал себе, что наверху нет ни людей из «Шпигеля», ни известных господ с металлическими жетонами в кармане, а стоит там она, кухарка, и эскалатор грохочет: «Где у нас кухарка, Черная кухарка?» — и Оскар отвечает: «Здесь она, здесь она».
Рядом с эскалатором была еще вполне нормальная лестница. По ней люди спускались вниз, на станцию метро. На улице явно шел дождь. У людей был мокрый вид. Это встревожило меня, потому что в Дюссельдорфе у меня уже не хватило времени купить плащ. Однако беглый взгляд наверх — и Оскар мог убедиться, что господа с заметно незаметными лицами имеют при себе два вполне гражданских зонта хотя это отнюдь не ставило под сомнение существование Черной кухарки.
Как я заговорю с ними? — тревожился я и наслаждался, медленно куря свою сигарету, на создающем медленный подъем чувств, на обогащающем знания эскалаторе: на эскалаторе человек становится моложе, на эскалаторе человек становится все старше и старше. У меня был выбор — покинуть лестницу то ли трехлеткой, то ли шестидесятилетним, младенцем или стариком встретиться с Интерполом, в том или в другом возрасте бояться Черной кухарки.
Наверное, уже очень поздно. У моей металлической кровати такой усталый вид, да и мой санитар Бруно дважды прикладывал к отверстию на моей двери свой озабоченный коричневый глаз. Под акварелью, изображающей анемоны, стоит нетронутый пирог с тридцатью свечками. Мария, возможно, уже спит. Кто-то — кажется, это была Густа, сестра Марии — пожелал мне счастья на ближайшие тридцать лет. У Марии такой сон, что можно просто позавидовать. Да, а что пожелал мне ко дню рождения мой сын Курт, гимназист, образцовый ученик, лучший во всем классе? Когда Мария спит, мебель вокруг нее тоже засыпает. Ах да, вспомнил: Куртхен пожелал мне скорейшего выздоровления! А сам я пожелал бы себе хоть ломтик от Марииного сна, потому что я устал и слова у меня почти все иссякли. Молодая жена Клеппа сочинила глупый, хотя и с добрыми намерениями стишок в честь моего горба. Вот и принц Евгений был уродом, а взял, между тем, город и крепость Белград. Пора бы и Марии наконец понять, что горб приносит счастье. Вот и у принца Евгения было два отца. Теперь мне тридцать, но мой горб моложе. Людовик Четырнадцатый был одним из предполагаемых отцов принца Евгения. Раньше красивые женщины на улицах часто норовили прикоснуться к моему горбу, на счастье. Принц Евгений был уродом и потому умер естественной смертью. Будь у Иисуса горб, им вряд ли удалось бы пригвоздить его к кресту. Неужели я обязан теперь, только потому что мне исполнилось тридцать, собраться и собрать вокруг себя учеников?
А ведь это была всего лишь эскалаторная идея. Меня уносило все выше и выше. Перед и надо мной — бесцеремонная парочка. За и подо мной — старушка в шляпе. На улице дождь, а наверху, совсем наверху стоят господа из Интерпола. Ступени выложены ребристыми планками. Когда стоишь на эскалаторе, надо еще раз хорошенько все обдумать: откуда ты пришел? Куда ты идешь? Кто ты? Как твое имя? Чего ты хочешь? Запахи овевают меня: ваниль молодой Марии. Масло из-под сардин в масле, которое моя бедная матушка разогревала и пила в горячем виде, пока сама не остыла и не ушла под землю. Ян Бронски, который неизменно употреблял одеколон, однако ранняя смерть уже задувала сквозь все петли для его пуговиц. Зимней картошкой пахло в погребе у зеленщика Греффа.
И еще раз: запах пересохших губок на аспидных досках у первоклассников. И моя Розвита, от которой пахло мускатом и корицей. Когда господин Файнгольд распылил свои дезинфекционные средства над моей горячкой, я плыл на облаке карболки. Ах, а католицизм церкви Сердца Христова, множество непроветренных платьев, холодная пыль, и я перед левым боковым алтарем передал свой барабан но кому? Впрочем, это была всего лишь эскалаторная идея. Сегодня меня хотят прибить гвоздями, мне говорят: тебе тридцать. И следовательно, ты должен собирать учеников. Вспомни-ка, что ты говорил, когда тебя задержали? Сосчитай свечи на своем пироге, оставь постель свою и собери учеников. А ведь перед тридцатилетним открывается так много возможностей. Например, если меня и впрямь выставят из лечебного заведения, я мог бы еще раз посвататься к Марии. Сегодня у меня было бы куда больше шансов. Это Оскар купил ей магазин, продолжает до сих пор хорошо зарабатывать на своих пластинках, стал за это время более зрелым и взрослым. В тридцать пора жениться! Или, допустим, так: я остаюсь холостым, выбираю для себя одну из моих профессий, покупаю хороший известняковый карьер, нанимаю несколько каменотесов, работаю из карьера — на стройку, без посредников. В тридцать лет пора упрочить свое бытие. Или если полуфабрикаты фасадов мне в будущем осточертеют, я заявлюсь к музе по имени Улла, послужу вместе с ней и подле нее изящным искусствам как интересная модель. А может, в один прекрасный день я и вовсе женюсь на ней, на столь часто и столь ненадолго обручавшейся музе. В тридцать лет пора жениться! Или, если мне надоест Европа, я эмигрирую, Америка, Буффало, моя старая мечта: я разыщу своего дедушку, миллионера Джо Копчика, он же бывший поджигатель Йозеф Коляйчек. В тридцать пора перейти к оседлому образу жизни! Или я сдамся, позволю прибить себя гвоздями, выйду, лишь потому что мне тридцать, и начну разыгрывать перед ними мессию, за которого они меня принимают, вопреки собственному опыту сделаю из своего барабана нечто большее, чем он способен изобразить, превращу его в символ, стану основателем секты, партии или просто ложи.
Невзирая на парочку надо мной и старушку в шляпе подо мной, меня захватила эта эскалаторная идея. Говорил ли я уже, что парочка стояла выше не на одну, а на две ступеньки, что между собой и парочкой я поставил свой чемодан? Молодые люди во Франции производят престранное впечатление. Так она, пока эскалатор выносил их наверх, расстегнула на нем кожаную куртку, потом рубашку и начала обрабатывать его голую восемнадцатилетнюю кожу, причем совершала это так деловито, такими техничными, совершенно неэротическими движениями, что у меня даже возникло подозрение: молодые люди получают жалование, демонстрируя на людях свой любовный пыл, дабы столица Франции не утратила своей былой славы. Когда, однако, парочка начала после этого целоваться, мои подозрения улетучились: он чуть не задохнулся от ее языка и все еще не перестал кашлять, когда я уже загасил свою сигарету, желая предстать перед полицией некурящим. Старуха подо мной и ее шляпа — я хочу сказать, что шляпа находилась как раз на уровне моей головы, поскольку мой рост уравновешивал разницу в высоте двух ступенек, не совершала ничего приметного, если не считать того, что она что-то бормотала, бранилась себе под нос, но так, в конце концов, ведут себя многие парижские старухи. Выложенные резиной перила эскалатора вместе с нами ехали вверх. Можно было положить на них руку, чтобы рука тоже ехала. Я так бы и поступил, прихвати я с собой перчатки. Изразцовые плитки на стенах все чуть-чуть, самую малость, отражали электрический свет. Трубы и толстые пучки кабеля сплошь кремового цвета сопровождали наше вознесение. Не могу сказать, чтобы лестница производила адский шум. Несмотря на свое механическое происхождение, она даже казалась уютной. И несмотря на перестук стишков про страшную Черную кухарку, станция Maison Blanche производила на меня домашнее, я бы даже сказал обжитое, впечатление. Я чувствовал себя на эскалаторе как дома, я счел бы себя счастливым, несмотря на боязнь и детские страшилки, возноси он вместе со мной не абсолютно чужих людей, а моих живых и мертвых друзей и родных: мою бедную матушку между Мацератом и Яном Бронски, седовласую мышку мамашу Тручински с детьми Гербертом, Густой, Фрицем, Марией, и зеленщика Греффа, и его распустеху Лину, и, разумеется, наставника Бебру, и грациозную Розвиту — словом, всех тех, кто обрамлял мое сомнительное бытие, тех, кого погубило мое бытие, — а вот наверху, там, где у эскалатора иссякали силы, я желал себе вместо полицейских нечто совсем противоположное страшной Черной кухарке: чтобы как гора высилась там моя бабушка Анна Коляйчек и чтобы после благополучного подъема она впустила меня и мою свиту под свои юбки, обратно в гору.