Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но желудочного кашля не бывает, а кровотечение непременно из легких. У меня из правого легкого кровь идет, как у брата и другой моей родственницы, которая тоже умерла от чахотки».
Кровотечения и сильное кровохарканье случались у Чехова и раньше. Иногда он отделывался нарочито-небрежным: «причина сидит, вероятно, в лопнувшем сосудике»; — «вероятно, пустяки»; — «скрипенье в правом легком». Иногда грубовато-краткими признаниями: «хрипит вся грудь»; — «поплевал кровью»; — «у меня не инфлуэнца, а другое какое-нибудь свинство». Порой уверял, что у него вовсе не чахоточное кровотечение. Называл свой недуг то «катаром легкого», то болезнью горла и почему-то никогда бугорчаткой.
На самом деле уже с 1884 года, а может быть, и раньше Чехов знал, что его легкие поражены. Однажды он сказал, что лучше от больного не скрывать правды о его болезни, за исключением чахотки и рака. Но себе он правду сказал давно. И очень сердился, когда ему говорили ее другие. В 1888 году Е. М. Линтварева, врач по образованию, спросила его в письме: «Неужели Вы не принимаете никаких мер?» Чехов ответил с иронией, почти сердито: «Вы рекомендуете мне принять меры, а не называете этих мер. Принимать доверов порошок? Пить анисовые капли? Ехать в Ниццу? Не работать? Давайте, доктор, условимся: не будем больше никогда говорить ни о мерах, ни об „Эпохе“…» К тому же он не раз подчеркивал, что туберкулез легких если и излечим, то лишь на самой ранней стадии, до кровохарканий, а тем более кровотечений.
Тогда же Чехов подробно рассказал Суворину о своих кровотечениях. И подвел всё к двум выводам: «Дело в том, что чахотка или иное серьезное легочное страдание узнаются только по совокупности признаков, а у меня-то именно и нет этой совокупности. Само по себе кровотечение из легких не серьезно; кровь хлещет, все домочадцы и больной в ужасе, а кончается тем, что больной не кончается »
Что касается «совокупности признаков», то к 1897 году она была: худоба; одышка; кровохарканье или кровотечение в пору поздней осени и ранней зимы, в конце зимы и в начале весны и во всякую длительную холодную погоду; постоянный кашель. Окружающие замечали это. Отсюда слухи, разговоры, доходившие до Чехова и раздражавшие его. Он упрямо, даже непреклонно не хотел считаться чахоточным. Часто упоминал другие недуги — геморрой, головную и зубную боль, перебои сердца, болезнь глаз, кишечное расстройство, варикозное расширение вен. Но только не чахотку. И продолжал упорствовать: «…выслушивать себя не позволю».
Он таил эту правду в себе, наверно, по нескольким причинам. Не хотел жалости, сочувствующих взглядов и неизбежного пристального интереса. Отдавал, по-видимому, отчет, какое оружие получат его недруги, такие как Буренин, «прославившийся» травлей умиравшего от чахотки Надсона. Не заблуждался насчет «деликатности» бульварной прессы, которая бы охотно сообщала, каково самочувствие «известного беллетриста» Чехова. Болезнь — это его частное дело, а не забава для толпы, какими бы сочувственными словами и сострадающими взглядами она ни прикрывала свое праздное, равнодушное любопытство.
Однако он принимал все возможные меры для безопасности своих родных, знакомых, своих пациентов. От природы чистоплотный, брезгливый к грязи, презиравший бытовую распущенность, Чехов с годами становился сверхаккуратным, чрезвычайно осторожным.
Упомянутая Чеховым «логика» была только его личной логикой: «Лечиться я не буду». «Желание жить» не включало эти заботы. Они убивали это желание. А оно тончайшим образом было связано с «желанием писать». Недаром он сказал однажды: «Болезнь — это кандалы». Лечение лишило бы его внешней свободы и внутреннего покоя. Болезнь отнимала силы для работы, а лечение уничтожало бы настроение, необходимое для работы.
Отказавшись от забот о своем физическом существовании, оговорившись не раз, что «всё от Бога», лучше, чем кто-либо, зная все признаки и само течение чахотки, ее неизлечимость, Чехов, вероятно, сумел освободиться от страха перед своим невидимым врагом. Долгие годы он боялся сыпного тифа, а чахотки не страшился. Говорил, что она подкрадывается незаметно. Она есть смерть, поселившаяся в теле. Но не мгновенная, а дающая срок, который не стоит тратить на лечение.
Что это? Бесстрашие перед чахоткой, перед смертью? Изображение смерти в его повестях и рассказах после Сахалина («Гусев», «Палата № 6», «Черный монах», «Скрипка Ротшильда», «Три года», «Мужики») не бесстрастно и не равнодушно, что бы ни говорили некоторые критики, приписывая ему хладнокровие в разговоре о смерти. Они объясняли все либо профессией Чехова, либо его «индифферентизмом», «квиетизмом», «пессимизмом». На самом деле оно всегда сдержанно, просто. Таково описание смерти в только что завершенной повести: «Николай стал дрожать; лицо у него осунулось и, как говорили бабы, сжалось в кулачок; пальцы посинели. Он кутался и в одеяло, и в тулуп, но становилось все холоднее. К вечеру он затосковал; просил, чтобы его положили на пол, просил, чтобы портной не курил, потом затих под тулупом и к утру умер».
В том, что случилось в ресторане, для Чехова не было, по-видимому, ни драмы, ни потрясения. Произойди это дома, в Мелихове, он, может быть, «обошел бы беду». Незаметно для родных стал бы принимать, как всегда, в таких случаях, рыбий жир, креозот, предпринял другие меры. Но всё случилось на людях. Кровотечение было, как никогда дотоле, обильно и трудноостановимо.
23 марта Чехов оставался в номере у Суворина, куда опять приезжал Оболонский. Посыльный, по просьбе Чехова, привез из «Большой Московской» корректуру «Мужиков». Вечером заехал Щеглов, узнавший от Суворина, что стряслось. Таким образом, беда становилась общеизвестной. К тому же быть рядом с разговорчивым Алексеем Сергеевичем и молчать было невозможно.
24-го, рано утром, Чехов разбудил Суворина и сказал, что возвращается в свою гостиницу. Суворин пытался отговорить, упирал на то, что ни к чему никакие встречи, никакие дела. Но напрасно — Чехов ушел. Он написал короткое письмо Авиловой, объяснил, почему его не было в гостинице ни в субботу, ни в воскресенье: « едва сели за стол, как у меня кровь пошла горлом форменным образом». Ни слова о возможной встрече, о визите. Чехов попросил прийти только Коновицера, знакомого московского адвоката. Может быть, он хотел на всякий случай посоветоваться о завещании. Сказал же, едва переехав в Мелихово: «Дело в том, что всё время обязан думать о сроках и о всякой гадости, присущей долговым обязательствам. К тому же вдруг я уйду от вас грешных в иной мир, т. е. поколею?»
В ночь на вторник кровь хлынула вновь. В 6 часов утра Чехов послал за Оболонским. Тот приехал немедленно. Оставлять больного в гостинице, а тем более отпускать домой (трястись по железной дороге, потом по чудовищному весной Каширскому тракту) доктор не решился. Он поехал к Остроумову, получил визитку с распоряжением — «принять в клинику А. П. Чехова». Чехов пошутил, что так как у него нет настоящей квартиры в Москве, то «пришлось лечь в клиники».
* * *
Сначала его поместили в палату № 16, о чем Оболонский известил Суворина. Тот поспешил на Девичье поле и потом записал в дневнике: «Как там ни чисто, а все-таки это больница и там больные». Больной смеялся и шутил по своему обыкновению, отхаркивая кровь в большой стакан. Но когда я сказал, что смотрел, как шел лед по Москве-реке, он изменился в лице и спросил: «Разве река тронулась?» Я пожалел, что упомянул об этом. Ему, вероятно, пришло в голову, что не имеет ли связи эта вскрывшаяся река и его кровохарканье. Несколько дней тому назад он говорил мне: «Когда мужика лечишь от чахотки, он говорит: „Не поможет. С вешней водой уйду“».