Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но то, что под конец жизни у него возник трагический азарт мчащегося наперегонки со смертью, — это так.
Если бы не его новая проза, взялся бы я за эту биографию?..
«Святой колодец» — нежданный и гипнотизирующий.
Цепь превосходных описаний — как бы причудливо меняющих форму облаков, иногда смешанных между собой, иногда с ясными сюжетными прогалами.
Сквозная линия — ассоциативно уловленная близость между операционной и салоном самолета… Кстати, мотив операционной уловил у Катаева еще в 1930-е годы пародист Александр Архангельский: «Вокруг меня простирались хирургические простыни пустынь, пересеченные злокачественными опухолями холмов и черной оспой оврагов… Марлевый бинт дороги…»
Какими бы простаками и тугодумами ни считались партийные начальники, сложный текст «Святого колодца» был подвергнут быстрой дешифровке.
Дешифруем его и мы.
Перед тем как вырезать аденому, повествователю делают укол и он погружается в миражи: цветной поток воспоминаний о жизни — это и есть тот свет.
Катаеву, боровшемуся с реальностью через детально-яркое ее утверждение и одновременно отрицание, всегда особенно сочно удавалось передать бред (например, тифозный), и теперь он был, как говорится, в теме.
«Темные ласковые глаза гипнотизера» у хирурга. Глубокий сон… Вся жизнь — череда снов. Во сне «удлиненные глаза гипнотизера» у Сталина…
Частично это как бы дневник переделкинской жизни «на покое», домашняя тетрадь, без всяких пояснений и ссылок для посторонних. Выросшие дети Шакал и Гиена, аспирант и переводчица, заботливая жена. Обожаемая внучка Валентиночка: «Маленькие детские ручки, крепенькие и по-цыгански смуглые, с грязными ноготками… Пытливо-разбойничьи воробьиные глазки». Возникает и «Олег в штатском», не кагэбэшник, как мог бы решить иной читатель, а катаевский зять — военный. Описание поездки в Грузию с отвратительным спутником, «тягостным другом»… Насмешливо изображенные какие-то «гости дома»… И наконец, большущий, основной кусок про Америку, включая визит в Лос-Анджелесе к любимой с юных лет…
А всё вместе — поэма прощания с жизнью…
«Мы медленно и безболезненно, разматываясь, как клубок шерсти, съеденной молью, стали разматываться, разматываться, разматываться, превращаясь в ничто.
Нам совсем не было страшно, а только бесконечно грустно».
А еще в этой повести есть тайна метафоры.
Нет, это не ремесленническое упражнение в сравнениях, не поверхностная игра ума, а какая-то магическая точность попаданий, чудо переклички предметов и как бы рождения их заново, что заставляет вспомнить о библейском сотворении человека по высшему «образу и подобию» и предположить метафизичность настоящих метафор. Одновременно напоминают о себе законы природы — взаимосвязь и сходство всего сущего.
«Святой колодец» стал манифестом солипсизма (столь явно проявившегося в повести о Ленине) — мир таков, каким его видишь: «Я увидел девушку, которая стояла, прячась за цветущим кустом, между двух молоденьких черных кипарисов… Я опустил горячую полотняную штору и продолжал писать, а когда я пишу, то время для меня исчезает и не мешает моему воображению». Закончив писать, он отдернул штору и обнаружил, что никакой девушки нет, это так разросся куст. «Что же здесь действительность и что воображение? И в чем разница: был ли это розовый куст или семнадцатилетняя девушка?»
Неужели есть только «я» наблюдателя?
Сосед по Переделкину Евгений Поповкин, главный редактор журнала «Москва», повстречав Катаева на прогулке и узнав о его новой повести, пообещал взять в журнал вне очереди. Прочитав, сообщил, что она идет через несколько месяцев. Редактором повести была назначена Диана Тевекелян, дочь бывшего главы парткома Московской писательской организации, затем редактировавшая роман «Мастер и Маргарита», с купюрами опубликованный «Москвой». «Молодая дама оказалась либералкой и поэтому тонко разбиралась в том, что можно печатать, а что — нельзя, — вспоминал Павел Катаев. — Отец долго вылавливал и выковыривал поправки и поправочки, на которых с такой несгибаемой настойчивостью от имени интересов государства настаивала либеральная сотрудница журнала».
А потом о рукописи замолчали, будто ее и не видели.
Катаев был подавлен, даже впадал в отчаяние. Он понял, что ее «зарубили» на самом верху. Вечерами он не писал и не читал, а отрешенно просиживал за пустым рабочим столом…
«Помню, как-то в безрадостный вечер я заглянул к отцу в кабинет, — вспоминает Павел. — Отец повернул ко мне горестное, страдающее лицо, какого я еще никогда у него не видел, и глухо сказал:
— Я — пария…»
25 ноября 1965 года Поповкин отказал Катаеву в публикации повести: «К сожалению, в настоящей редакции мы лишены возможности напечатать ее… Кстати, высказанное Вам мое и большинства членов редколлегии мнение разделили также и товарищи из организации, где мы консультировались» (очевидно, речь о Главлите).
Как тут не повторить шанхайское предсказание: «Феникс поет перед солнцем. Императрица не обращает внимания. Трудно изменить волю императрицы, но имя ваше останется в веках».
В партии вспомнили и о парии.
«Как-то вечером, — рассказывает Павел, — мы, как и обычно, пили пятичасовой, по-английски, чай — раздался звонок, и я поднялся по одному из двух пролетов лестницы к телефону. Доброжелательный голос попросил к телефону Валентина Петровича».
Звонил Игорь Черноуцан, могучая персона из отдела культуры аппарата ЦК. Он слыл либералом, ему удалось отстоять и пробить немало произведений, но при его активном участии в 1961 году роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» был запрещен и конфискован у писателя сотрудниками КГБ.
Черноуцан сообщил Катаеву, что «в Центральном комитете прочли «Святой колодец» и не видят причин для его запрещения», но у ЦК есть просьба убрать одно сравнение — «тягостный друг» назван «человеко-севрюгой»: узнаваем Сергей Михалков.
— Значит, с рыбами сравнивать нельзя?
— Нельзя.
— А с птицей?
После небольшой паузы ответственный работник ответил:
— С птицей можно.
— Тогда я сравню его с дятлом…
В тот же вечер Катаев внес необходимую правку. Маршак обзывал Михалкова «севрюжьей мордой», Фаина Раневская «осетром», при этом уверенная, что именно так он изображен у Катаева, но в результате получился именно дятел, правда, «с костяным носом стерляди».
Но борьба вокруг «нового» Катаева продолжалась. Одни во власти хотели его напечатать, другие — запретить. 23 апреля 1966 года начальник Главлита Алексей Охотников направил председателю Комитета по печати при Совмине СССР Николаю Михайлову докладную записку, помеченную грифом «Секретно». В этой «докладной» подробно и возмущенно рецензировалась уже сверстанная катаевская повесть. «Исправления мало что меняют в содержании произведения, — сообщал Охотников. — Обстановка в стране до 1953 г. и позже изображается как состояние кошмарного бреда больного, в котором преобладают тягостные настроения подавленности, оцепенения, патологизм восприятия всего окружающего… Следует отметить и то, что в представленном редакцией «Нового мира» варианте произведения в одном из самых отвратительных его персонажей явно угадывается писатель С. Михалков… Обращает на себя внимание также и то, что в этом произведении высказан ряд сомнительных положений о назначении абстрактного искусства… Касаясь национальных проблем США, В. Катаев, игнорируя классовый принцип, высказывает идею непримиримости интересов черных и белых и невозможности разрешения этих проблем… Таким образом, несмотря на отдельные внесенные редакцией журнала поправки, в этом произведении все еще имеются ошибочные положения и искажение советской действительности. Полагаем, что публиковать памфлет В. Катаева в представленном «Новым миром» виде также нецелесообразно, как и в варианте, подготовленном журналом «Москва»».