Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оттепель расходилась. Повсюду стояло звонкое, сильное теньканье капели, утоптанный в ледяной крспости массу снег на тротуарах таял, сверху на нем образовалась слюдяно блестевшая пленка воды. Кое-где в выбоинах, ямках, всяких углублениях натекли и стояли мутно-недвижно лужи.
Валенки у Евлампьева промокли, при каждом шаге в них хлюпало, ногам было неприятно, осклизло и холодно, и хотелось скорее дойти до дома, стащить эти расквашенные валенки и сунуть ноги в сухое шерстяное тепло.
Он думал об Елене. Мысли, крутившиеся в трамвае вокруг Гали с Федором, перескочили на нее — не заметил как. «Ты меня можешь упрекать только как мать. А за все остальное…» У Федора, у того объяснение как броня: не водочка, не эти разметчицы с ветошью, он бы просто с катушек слетел, хрупнул бы, как сталь перекаленная… Обоим, выходит, — окошечко со свежим воздухом, глотнуть-подзаправиться… да у Федора-то — война, какое-никакое, а оправдание… А у нее-то что? Устала она!.. Отчего устала? «А я все-таки не рядовой сотрудник, я начальник…» Ну и не лезла бы вверх, не карабкалась бы, кто тебя заставлял, заставляли, что ли?!
Уж коли родилась женщиной, раз рожать надо, раз материнский инстинкт втолкан в тебя природой — не избавиться, — раз нужно тебе детей растить да дом на себе везти — огонь в очаге поддерживать, — так и не лезь, не карабкайся изо всех сил, прямо ногти в кровь, ногти тебе белые да красивые нужны, что ты лезешь, дура ты эдакая?! Ну, как останешься без Виссариона, с каким-нибудь вроде своего главного технолога, балбеса непробиваемого, вот узнаешь, в чем он, свежий воздух, был, вот хлебанешь, то-то понаслаждаешься карьерой своей…
Евлампьев распалился, произнося про себя все эти горькие, гневные, обличающие слова, сердце бухало в голове, дыхание перехватывало. Господи боже милостивый, и ведь главное же, другому, совсем другому учили ее, совсем другое вклалывали,откуда взялось это, каким ветром надуло? Или не надувало ничего, а само собою сложилось, а то, что вкладывали в нее, в одно ухо входило, во второе выходило, оставалось что-то совсем иное. вовсе не тобой вкладываемое?.. Лучше ведь Ермолай-неудачник, чем она с этим своим хождением на цыпочках перед балбесом непробиваемым. Ермолай хоть порядочность какую-то в себе сохранил, честность…
Возле дома мелькали оранжевые жилеты дорожных рабочих.
«Опять канаву, что ли?» — усмехнулся Евлампьев, перебивая этой усмешкой мысли об Елене.
Но когда он подошел к самому дому, то понял, что так оно и есть.
В утоптанном снегу тротуара была пробита вдоль всего дома длинная узкая лента, воткнутые в сугробы, торчали, блестя отполированными ручками, перфораторы, и на дороге за газоном механики возились с компрессором, готовя его к работе.
Евлампьев остановился и с минуту стоял, переводя взгляд с оранжевожилетных рабочих на механиков у компрессора и обратно. Чепуха какая, неужели действительно снова?
— Простите, — проговорил он, обращаясь к стоявшей неподалеку группке рабочих, расслабленно-блаженно смаливших на оттепельно-волглом воздухе сигареты. — Простите, а что же, снова будете здесь копать?
Двое из трех рабочих расслабленно-лениво повернули к нему головы, и один, выпустив дым и цыкнув под ноги, ответил с задорностью:
— Почему снова, батя? Мы лично ничего тут еще не копали.
Они, все трое, были молоды, совсем молоды — моложе Ермолая, мальчишки, только, наверное, после армии, дембеля, устроившиеся в городе по лимиту, и Евламльев со своим вопросом казался им, должно быть, некоей живой замшелостью, ненужно толкущейся под ногами в их жизни.
— Нет, — териеливо сказал Евлампьев. — Вы лично или не вы, но раз уже здесь, именно по этому месту, вырывали канаву, будто бы магистральный газ к нам подводить. А потом оказалось, будто ошибка, и канаву зарыли.
— Ну, значит, не когда копали, ошиблись, а когда закапывали,улыбаясь, ответил парень. — Все правильно, под газ копаем, будет у вас газ, батя.
— Опять нам роете тут — ноги ломать? — сказал за спиной голос.
Евлампьев поглялел через плечо — и узнал, кто это: это был тот краснолицый, фамильярно-благодушный, что весной, в день его рождения, испортил ему настроение; «Что, сосед, и ты, Брут?» Разбросанные по асфальту комья снега сахарно-грязно блестели на сломах, и снежное крошево хрупало под ногами…
— Почему это — ноги ломать?! — вопросом же ответил ему тот, что не поворачивался до сих пор, теперь, наконец, повернувшись, самый старший среди них.
— А потому что ломали. Вырыли, и стояла она полгода.
— Ну, это уже не наше дело, — сказал парень. — Наше дело — выкопать, как приказано. А уж тянуть здесь все — дело не наше.
— Не их, а?! — обращаясь к Евлампьеву, осуждающе воскликнул сосед.
Евлампьев не успел ничего ответить, — взревев, оглушительно загрохотал компрессор.
Он махнул краснолицему рукой — будьте здоровы! — и пошел вдоль прорубленной в подтаявшем снегу траншеи к своему подъезду. Что проку восклицать да осуждать — ничего от этого не меняется.
В отверстия почтового ящика выглядывали газеты.
Евлампьев открыл ящик, достал газеты, за ними, у задней стенки, лежало, оказывается, еще и письмо. «От Черногрязова», пыхнуло разом в мозгу.
Но письмо было не от Мишки, он понял это, едва взяв его в руки: от Черногрязова приходили обязательно с картинками в левом боку конверта, с «Днями космонавтики» да «Днями металлурга», это было без всякой картинки.
Евлампьев посмотрел обратный адрес — из Москвы, но без подписи, мгновение он стоял в недоумении, потом понял: Галино это письмо, вот чье. Он перевернул конверт и глянул штемпель — письмо было отправлено четыре дня назад. Галя еще ни сном ни духом не ведала, что окажется здесь раньше него. В таком далеке, должно быть, осталось оно от нее, в настолько иной, не ее будто жизни, что она даже в не вспомнила о нем во время их толькошней встречи, ничего не сказала.
Маша на хруст его ключа в замке выбежала к нему в прихожую с ожидакиие-испуганным, готовым к самому страшному лицом, он еще дооткрывал дверь — она уже включила в прихожей свет и стояла, с напряжением пытаясь угалать по его глазам, что за весть он принес.
— Паралич у Феди, — сказал Евлампьев, не томя се ожиданием. И подал почту. — А от Гали, вот видишь…
Не снимая пальто. он стянул валенки, стащил нос ки и сухой их частью с облегчением протер ступни
— Господи!