Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед лицом полного провала попытки общения Давиде начали мучить сомнения по поводу своего ораторского искусства. К тому же он вдруг вспомнил сон, приснившийся ему в те времена, когда он под именем Петра находился в партизанском отряде вблизи Кастелли. Это случилось в конце войны, когда с продуктами было особенно плохо. Однажды ночью он стоял в дозоре, охраняя лагерь. Из-за усталости и голода на него напала ужасная сонливость. Борясь с ней, Давиде безостановочно ходил взад и вперед, стараясь не садиться, но все-таки в какой-то момент, прислонившись к стене, заснул стоя, как лошадь. Спал он недолго, но успел увидеть такой сон: он находится в белой комнате, очень узкой, но с высоченным потолком, который теряется где-то там, вверху. Он смотрит в этом направлении и ждет, потому что знает, что вскоре оттуда, с этого невидимого потолка, к нему спустится некое внеземное Существо и сообщит ему Откровение. Известно, что это будет одна короткая фраза, в которой сконцентрируется универсальная истина, некий окончательный вывод, который освободит человеческий ум от дальнейших поисков… Ждать приходится недолго: Существо вскоре появляется перед лицом Давиде. Это сверхчеловек с седой бородой и в тунике, величественным видом напоминающий древних пророков или афинских мудрецов. Повиснув в воздухе перед Давиде, он говорит ему громовым голосом: «Чтобы получить горячий суп, достаточно сварить старые подошвы!» — и исчезает.
Воспоминание об этом сне заставляет Давиде задуматься: мне кажется, что я говорю об очень важном, а на самом деле выкрикиваю какие-то смешные нелепости… Однако нерешительность оратора тут же исчезла, к нему вернулась навязчивая идея наконец-то распутать клубок и, как в сказках, спасти тем самым кого-то или что-то… Но спасти кого? Завсегдатаев остерии? Но спасти что? Документ? Кольцо? Письмо? А может, он собирался вынести приговор? Наказать виновных? Он и сам не знал, чего хочет. Он понимал только, что это его день: сегодня или никогда. Он должен был перейти на другой берег, потому что потом мост будет закрыт.
Глубоко вздохнув, как после преодоления препятствия, он снова заговорил, громче чем раньше (по крайней мере, так ему казалось): «В общем, я имею в виду, что только чистый душой может выгнать торговцев и сказать им: „Земля была храмом высшего сознания, а вы сделали из нее воровской притон!“»
Давиде произнес все это твердым голосом и почти по слогам, как будто читая надпись на стене. Но тут вмешался его Супер-Эго и заставил Давиде выразить эту мысль другими словами, чтобы все поняли: «Смешон тот, кто говорит другому: палач, а потом, когда наступает его очередь, с удовольствием берет в руки топор: вот что я хотел сказать!» На Давиде навалилась такая усталость, что он с трудом шевелил губами.
Слова его не нашли, однако, видимого отклика у слушателей. «Я плохой оратор, — сказал Давиде сам себе. — Толпе надо говорить о партиях, о знаменах… Им надоело меня слушать. Надо бы научиться говорить с ними… развлекать их…» Тут ему на ум пришла блестящая мысль, и он тихонько рассмеялся. «Не помню, в какой книге, — сказал Давиде, — я прочел анекдот: один писатель приходит в сумасшедший дом. К нему приближается больной и шепчет на ухо, указывая на другого больного: „Остерегайся вот этого, он — сумасшедший, думает, что он — пуговица. Но если бы это было действительно так, я бы первый узнал об этом, ведь я — петля!“»
Но и анекдот не вызвал желаемого эффекта, тем более что далеко не все его расслышали. Только Узеппе громко рассмеялся. По правде сказать, он был там единственным внимательным слушателем Давиде, хоть и не понимал из его речей почти ничего. Может быть, именно поэтому они казались ему захватывающими и таинственными.
С самого начала Узеппе ощущал в поведении друга что-то тревожное, хуже чем печаль или болезнь. Ему хотелось сказать Давиде: «Уйдем отсюда», но он не осмеливался. Тем временем в остерию вошел еще один знакомый Узеппе — уличный газетчик, друг семьи Маррокко, которого малыш сразу узнал, хоть тот и изменился. Раньше он всегда относился к Узеппе сердечно, но теперь на радостное приветствие малыша ответил издали, лишь слегка махнув рукой. Несколько месяцев тому назад он перенес инсульт, был частично парализован, долго лежал в больнице. Он опирался на палку, на его подавленном одутловатом лице был написан страх смерти. Он больше не продавал газеты и не мог пить вино. После больницы он поселился у одной родственницы, в маленькой шумной квартире на втором этаже, где жило много его маленьких племянников, и теперь он недолюбливал всех детей. Впрочем, он, возможно, даже и не узнал Узеппе, машущего ему рукой из противоположного угла остерии, а что касается Давиде, то после единственной встречи в доме Маррокко он его больше никогда не видел. Во всяком случае, они с Давиде не поздоровались, да Давиде было и не до приветствий: он весь был во власти того, о чем говорил.
Время от времени он обводил глазами сидящих вокруг стола, задерживаясь то на одном, то на другом лице, как будто умоляя ответить, но единственным его собеседником, если можно так сказать, был Клементе Черная Рука. С некоторых пор он все время искоса поглядывал на Давиде с выражением ненависти, тоски и сарказма на лице. Казалось, он заранее считал пустой, ненужной болтовней все то, что Давиде мог сказать.
Рассказывая анекдот, Давиде снова попытался встать, но тут же упал на стул, подкошенный усталостью, почти теряя сознание, но в то же время движимый беспокойным желанием говорить, как при мучительной бессоннице. Голос у него звучал все тише и глуше, но ему казалось, что он кричит, как на митинге. Крик этот мешал ему сосредоточиться, он с трудом распутывал клубок мыслей, которые, казалось, кровоточили, как оголенный нерв. Давиде пробормотал: «Я — убийца. На войне можно убивать, не задумываясь, как охотник на охоте. Но я каждый раз вел себя именно как убийца. Однажды я застрелил немца, мерзкого, отвратительного типа! Он агонизировал, а я приканчивал его пинками, стараясь попасть сапожищами в лицо. Пиная, я думал: „Я стал таким же, как он: один эсэсовец приканчивает другого эсэсовца“… Но пинать не перестал».
На противоположной стороне стола раздался глухой кашель Клементе, который Давиде принял за насмешку в свой адрес. Ему показалось, что все смотрят на него с осуждением, как на человека, который в церкви на исповеди так громко кричит о своих грехах, что его слышат в самых дальних углах. Тогда он с отчаянием и в целях самозащиты выпалил: «В каждом из нас сидит эсэсовец! буржуа! капиталист! а может, даже епископ!.. и даже генералиссимус, разукрашенный, как чучело на масленицу! В каждом! в буржуа и пролетарии! в анархисте и коммунисте! Вот почему наша борьба всегда двусмысленна… Она — удобное оправдание, фальшивая революция, бегство от истинной революции ради сохранения реакционера, который сидит в каждом из нас. „Не искушай“ значит: „помоги уничтожить фашиста внутри меня!“»
Давиде говорил, обращаясь к Клементе, как будто ожидал от него хотя бы частичного оправдания. Но тот кашлял, прикрывшись воротником своего жалкого пальтишка, демонстративно отвернувшись от говорящего: так, по крайней мере, показалось Давиде, который, пронзая его взглядом, читал мысли Клементе: «Держи при себе свои заумные штучки. Нам на них наплевать. Если у тебя внутри сидит генералиссимус, нам до этого нет дела. У меня, например, внутри сидит не кто иной, как бывший солдат, демобилизованный вчистую, безработный, больной, с гнилыми легкими». Давиде покраснел, как провинившийся и наказанный подросток. В этот момент игрок с медальоном вдруг поднял глаза от карт и спросил: «В общем, ты христианин или нет?»