Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лепехин посмотрел на своего железного конягу искоса, усмехнулся с тихой печалью, ощущая жалость к безотказному механизму – железо железом, а этот металлолом он не променяет ни на какую другую машину, на ноги поставит, дырки залатает, новой фарой вооружит – не-ет, не променяет.
Четверо были уже совсем близко. Они шли, с безразличной сосредоточенностью разглядывая деревенскую улочку, останавливаясь у плетней, заглядывая во дворы, в зияющие дверные провалы банно пахнувших после пожара хатенок, в выклеванные огнем глазницы окон; шли словно отрешенные, перебрасываясь редкими неразборчивыми фразами, погруженные в себя, – вместе с тем готовые в каждый миг встрепенуться, залечь, открыть огонь.
Они поравнялись с избой, за которой укрывался Лепехин, и, не задерживаясь, прошли было дальше, как один из четверых, совсем еще мальчишка, белобрысый и крупноглазый, задиристо курносый, с яркой сыпью конопушин на лице, заморгал бесцветными ресницами, недоуменно уставившись в рубцы, выдавленные на снегу колесами мотоцикла; потом недоумение на лице стерлось новым выражением, он поскреб тыльной стороной вязаной из домашней шерсти варежкой нос, взрезал тишь тонким голоском:
– Гля… Чи, броневик?
– Чи, броневик! Чи, броневик! Недотепа! – шуганул его подвижный черноволосый человек, заросший щетиной по самые глаза. Голос его был зычным, с кавказской, когда акцент на «э», окраской. – Разве броневик такой след оставляет? Это мотоциклетка. С люлькой. Три колеса – три следа. Недавно прошла… Вон пятно автола свежее. Когда свежее, оно всегда вот такое коричневое, если несвежее, то по ободку синяя кайма проступает. Понял?
– Так точно, товарищ гвардии ефрейтор, если несвежее, то по ободку с синей каймой. – Белобрысый с силой пристукнул каблуками кирзачей, карабин сорвался у него с плеча, больно лягнул по ноге.
– В полную глотку не ори, – предупредил его «товарищ гвардии ефрейтор», не обращая на громкость собственного голоса никакого внимания. – Немцы близко, они дадут прикурить, если разоряться будешь. Продырявят за милую душу.
– Е-исть, – тряхнул головой белобрысый.
– Каладзе! Семенченко! – оборвал их третий, худой, высокий, с замотанным старым клетчатым шарфом горлом шепелявый человек. – Ба-азар! – Он отогнул капюшон, стряхнул прилипший к нему снег. К шапке вверх ногами – серп с молотом оказались перевернутыми – была прикреплена с кусочками застрявшей в железе эмали звезда.
Свои. Лепехин выступил из-за стенки, увидел, как в глазах белобрысого ширится, растет испуг, глаза делаются совсем как у совы, круглыми, и руки, крепко вцепившиеся в ложу карабина, беспомощно бледнеют, становясь прозрачными, младенческими. Черноволосый быстро вскинул автомат и направил темный, недобро сверкнувший глазок ствола на Лепехина.
– Убери оружие, – поморщившись, спокойно произнес Лепехин. – Давай, давай, дыркой вверх. Свой я…
Черноволосый, не мигая, пристально смотрел на Лепехина, и в темных, цепких, похожих на сливы глазах его можно было прочесть и угрозу и любопытство одновременно.
– Чем докажешь, что свой? – зычно поинтересовался черноволосый.
– Георгий, погоди, – остановил его высокий. – Сейчас разберемся. – Он задрал полу плащ-палатки, залез в карман брюк, достал кисет; из кисета, послюнявив палец, выудил оборвыш газетной бумаги – газета была немецкая, буквы готические – зажал губами, потом, подцепив на дне кисета щепотку табаку, высыпал на бумагу… Пока он все это проделывал, черноволосый держал Лепехина под автоматом. «Южный человек – недоверчивый», – говорил как-то Лепехину товарищ по разведке, карел Яакко Суумсанен, сам никогда, правда, не бывавший на юге, но по любому поводу имевший свое мнение, иногда правильное, иногда ошибочное, – наверно, прав был онежский лесоруб: недоверчивы южные люди. Ну какого черта держишь под автоматом? Высокий слепил тем временем цигарку, сунул ее в губы, старательно свернув кисет, разгладил складки на его вытертой бархатной поверхности, лишь потом отправил в карман, затем, долго шарив, вытащил кусок стальной подковы с надломленным ржавым торцом и обелесенный от постоянного пользования кремень; чиркнув несколько раз куском подковы по кремню, запалил пеньковую скрутку, подул на нее, прикурил, огонь же замял худыми пропеченными пальцами. Тусклые искры веером сыпанули на снег.
– Свой, говоришь? Откуда пришел? – простудно прошепелявил он.
Лепехин показал головой на снеговую равнину, распластанную за деревенской околицей, на растворенную в туманной пелене далекую высоту и поле, где остался Старков.
Высокий быстро взглянул на Лепехина, и в этом коротком взгляде Лепехин уловил затаенный вопрос, а может, проскользнуло и уважение.
– Отведите меня в штаб, – попросил Лепехин. – Мне в штаб нужно.
Высокий ковырнул большим пальцем у себя в зубах, в глазах его промелькнула непонятная хитрая усмешка.
– В штаб говоришь?
– Да. К майору Корытцеву.
Высокий затянулся самокруткой, выпустил из ноздрей слоистый хвост дыма, разогнал его ладонью.
– Пусть будет в штаб. Семенченко! Каладзе! Отведите задержанного в штаб.
Каладзе согласно кивнул. Лепехин шагнул вперед, к высокому.
– Следы, между прочим, моего мотоцикла…
– Не беспокойся. Найдем. – Высокий с сожалением поглядел на цигарку, которую зажимал в пальцах, затянулся еще раз, в последний, передал ее Каладзе. – Доставить в цельности-сохранности.
В голосе его не было ни доброты, ни тепла, ни участливого сочувствия – бесцветный ровный тон.
– Может, я сам? – спросил Лепехин.
– Не положено! – Зычен голос у грузина Каладзе, зычен, ничего не скажешь. Холодом пробило от его слов. У Лепехина враз обметало рот гадливой пороховой кислотой. Он попытался вспомнить – видел кого-либо из этих людей в штабе бригады или же не видел? Лица были незнакомы – выходило, что не видел. Может, прибыли с последним пополнением и он не успел еще с ними повстречаться?
– Ты того… Бежать не вздумай! – угрюмо предупредил его грузин и устрашающе ощерил белые красивые зубы. – Не то… Сразу девять грамм промеж рогов. Понял?
– Товарищ гвардии ефрейтор… – пискнул Семенченко.
– Хватит болтовни! – прикрикнул высокий. – Марш в штаб!
Двинулись вдоль улочки – Лепехин посредине и чуть впереди, Семенченко и Каладзе – поотстав на шаг. Деревня по-прежнему была пустынной; примчавшийся откуда-то суетной ветер теребил сорванный с одной из крыш лист железа, ржавый, с облупившейся краской, раскачивал его на вывернутом гвозде с жалостливым скрипом. Когда ветер усиливался, скрип становился громче и протяжнее. Едва порыв уходил, скрип затихал. Этот звук, если не считать крахмального хрумканья снега, сопровождающего их шаги, да дыхания, был единственным живым звуком в деревне. Все остальное молчало – непохоже было, что в этой деревне мог разместиться полк.
Так они шли минут пять. Каладзе вдруг спросил совсем без акцента:
– Это ты там шум-гам у немцев устроил? А? Иль не ты?
Лепехин не ответил. Каладзе такое молчание разозлило