Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самолет санитарной авиации доставил меня в Одессу… С тех пор я не ем мыло и обожаю собак. И еще: мое детство все-таки не было голодным.
Есть Одесса Бабеля — это район Молдаванки, есть Одесса Паустовского — это Большой Фонтан и центр города, есть Одесса Катаева — это Пересыпь.
И вот мы возвращаемся из Бородино в Одессу, где наш район — Пересыпь — остается таким же, как во времена, описанные в повести «Белеет парус одинокий».
Частный домишко из ракушечника, две комнаты — двадцать восемь квадратных метров, кухня — четыре метра, отопление — печное.
«Удобства» зимой — во дворе, летом — в море. (До моря — метров триста.) Проживали в доме — дед Юра, баба Женя, тетя Варя (папина сестра), мама, папа и я. И была у нас корова Майка. Огромная, коричневая с белыми подпалинами. Очень добрая и умная. Я с ней любил разговаривать. Она давала двадцать литров молока в сутки и поила пол-улицы.
И вот Никита Сергеевич Хрущев в 1960 году (перед самым своим дембелем) издает указ, запрещающий содержать сельскохозяйственных животных в городской черте. Майку нужно было сдать государству. Это я позже узнал про постановление партии и правительства, а тогда казалось, что лично товарищ Хрущев ворует лично у меня мою корову.
Впрочем, все это, так сказать, — фон, на котором «отснято» еще несколько кадров из моего детства.
Отдать корову нужно было под расписку на железнодорожной станции в полукилометре от нашего дома. Женская часть семейства рыдала, а мужчины шли небритые, как на похоронах. Из других дворов выводили свиней и коз.
Поскольку Никита Сергеевич сам спровоцировал некоторую свободу слова в стране, то проклинали его громко, всей улицей и сразу на трех языках — русском, украинском и болгарском.
Коров загоняли в товарные вагоны. А ночью над Пересыпью раздавалось жуткое мычание. Это плакали от боли недоенные коровы. К ним никого не подпускали — ни покормить, ни подоить. Теперь они были не частные, а государственные.
Я спрашиваю деда Юру:
— Что такое — государственные?
— Ничьи, — отвечает он.
Как меня калмыки пытали
Отдали меня на Пересыпи в детский сад. Первый день. Завтрак. Кипяченое молоко с пенкой и манная каша. Мы, Юрий Николаевич, этого не едим, не пьем ни под каким видом.
Воспитательница говорит:
— Никто не встанет из-за стола, пока новенький все не съест!
Тогда мне привязывают руки полотенцем к стулу и кормят насильно, преподнося первый в моей жизни урок коллективного воспитания.
Давясь кашей, я успел сказать:
— Все, теперь папа вас убьет. Кто не спрятался — я не виноват!
Я не предполагал тогда, что финал детской считалки мог стать эпитафией всему коллективу детского сада завода «Продмаш».
После моего рассказа (мягко говоря, приукрашенного) о пытках, папа всю ночь не спал. Утром он завернул топор в белый медицинский халат, положил это в портфель и повел меня в садик.
Бабушка Женя короткой дорогой через железнодорожное депо первой прискакала в детский сад и, видимо, успела предупредить о грозящей опасности. Когда мы подошли к садику, двери и окна были наглухо закрыты. Тут подоспели моя мама, дед и папина сестра Варя. Начались увещевания и причитания, отца потащили к трамвайной остановке, а он кричал в сторону детсада:
— Калмыки! Калмыки! Калмыки!
Вечером мне разъяснили, что означает слово «калмыки». Первыми отцовское село в 1941 году оккупировали румыны. От них можно было узнать все последние новости «Совинформбюро», так как они ходили по дворам и меняли антифашистские и антирумынские листовки, которые разбрасывались с наших самолетов, на кур, брынзу, молоко и хлеб. После румын пришли немцы. Эти чуть не уволокли отца в Германию, но никого в селе не расстреляли. Некий стукачок-болгарин показал фашистам, где прячется бывший колхозный активист. Активиста выпороли. Стукача — тоже.
А потом в село вошла красная калмыкская дивизия. Эти все разорили, разграбили и перед уходом публично расстреляли парочку недовольных. Так что калмыками для моего папы были не те, кто живет в Элисте, а те, кто грабит, убивает или привязывает детей к стулу, чтобы накормить манной кашей.
Папа
Мой папа очень не любил считавшийся прогрессивным в свое время фильм «Председатель». Там есть сцена, когда председатель колхоза (замечательно сыгранный Михаилом Ульяновым) решает, кого из выпускников деревенской школы отпустить в город на учебу, а кого — нет.
— Подонок! — говорил папа. Позже я понял — почему.
Отец окончил школу села Благоево в 1949 году с золотой медалью.
Паспорта колхозников, по заведенному тогда порядку, хранились в сейфе у председателя, и он высочайше решал, кому выдать паспорт, а кому нет. Николай Георгиевич Стоянов мечтал стать врачом, а председатель мечтал сделать его скотником. Папа удрал в Одессу и устроился на маслозавод. В сапогах, которые были на три размера больше, еле передвигая ноги, он выносил через проходную отшелушенные семечки.
Ими и питался, пока председателю не дали взятку и паспорт не выслали в город.
Родители моего отца могли себе позволить дать образование ему одному, и он, ощущая свой долг перед семьей, учился и за себя, и за своих сестер. Как губка впитывал все, что могла дать ему Одесса: не пропускал ни одного симфонического концерта в Филармонии, ни одной выставки в музее и все время читал, читал… Строил себя.
Папа очень следил и за своим внешним видом, и за своим здоровьем. Если бы ему предложили продолжить знаменитую чеховскую фразу о том, что в «человеке все должно быть прекрасно», он бы сказал: «…и обувь, и брюки, и рубашка, и галстук». Или же: «…и печень, и поджелудочная железа, и двенадцатиперстная кишка».
При всей своей аккуратности он вечно что-то искал в своем письменном столе или в шкафу и вечно не находил. Он мог уйти на работу весь чистенький, отутюженный и — с деревянной вешалкой-плечиками, болтающейся сзади на хлястике плаща. На защиту своей диссертации он вышел из подъезда в новом костю ме, при галстуке и в домашних шлепанцах.
Каждое утро папа делал зарядку. Всю