Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И еще как-то было: плетусь домой из «Риальто», уже дело к рассвету, и вдруг вижу мужчину и женщину на Кембридж-стрит, а кроме них вокруг ни души. Она на него буквально бросается, кричит и кричит «блядун, блядун проклятый», и каждый раз, как отвесит ему «блядуна», ногой топнет, будто счет ведет, сколько «блядунов» подряд ему влепила. Мужчина качается, хочет ее обнять за плечи, а она его руку стряхивает, стряхивает. Он, видно, хорошо нагрузился, судя по тому, как его качало. А на ней серебряные такие туфельки, высоченные каблуки, и вспомнил я своих Прелестниц, и мне ее жалко стало. Я был внутренне на ее стороне, готов за нее заступиться, чего бы мне это ни стоило, любой ценой. Глупости, глупости, хватит, да велика ль цена заступничеству мелкого вороватого крысляя, и на кой ляд оно нужно хорошенькой женщине? А в руке у нее был большущий букет желтых роз, и, повторив своего «блядуна» раз пятнадцать, она вдруг как хлестанет его букетом по мордасам, все розы рассыпав, и — на другую сторону улицы, бегом, бегом, и поскорей в подземку. Я крикнул молча: «Так тебе, гад, и надо!» Он постоял немного, покачиваясь, как на легком ветру, среди роз, желтым пламенем дотлевавших на тротуаре. А потом он стал их давить, наступит на каждую носком ботинка, весь дергается и вжимает, вкручивает в тротуар. И рот, почти точно, как в зеркале, отражает эти его усилия — тоже дергается и вжимается. Та топала, этот дергается, давит. Ни единой не пощадил. А потом поплелся прочь. Я обождал немного, удостоверился, что он не вернется, и уж тогда подкрался, сцапал розу, которая была поменьше других изувечена, отнес домой, а там расправил, как мог. Почти уже впритык к самому открытию магазина я ухитрился ее поставить в кофейную кружку у Нормана на столе. Я с удовольствием бы и водички налил, но что мне недоступно, то недоступно.
Наблюдая первое впечатление Нормана от моей розы, я понял, что, кажется, перегнул палку. Он откровенно испугался. Смотрит на непонятную желтую розу у себя в кофейной чашке, глаза вылупил, потом стал озираться, даже под стол опасливо так заглянул, будто сейчас кто-то из-под него выскочит. Вынул розу из кружки, положил на стол. И все утро он озирался и дергался, и бросал на розу беглые взгляды, будто ожидая, что она сама объяснит странный факт своего присутствия, а после завтрака ее выбросил в мусорную корзину. Сюрприз мой не удался. Дар был не ко двору. Вместо утешения я поставил Норману новую пищу для беспокойства, в чем искренне и раскаялся. Больше подарков я ему не дарил.
У меня всегда немножечко были не все дома, но, успокойтесь, я не умалишенный. Тут вы поднимаете бровь, да хоть обе брови под самый лоб задерите, на здоровье, факт остается фактом, мечты наяву и разные пунктики — дело одно, ненормальность — совершенно другое. И вовсе я не из таковских, нет, чтобы рехнуться и этого не сознавать. Многие есть и гораздо похуже меня. Я это не с потолка взял, заимствовал из вполне авторитетного источника, а именно у Петера Эрдмана, автора исследования «Я сам как другой». В этой работе доктор Эрдман приводит подлинные истории, про невозможных, скажем, жирняев, которые, стоя перед зеркалом, видят лилейную стройность парижских манекенщиков, или про других, жутких кощеев, которые в зеркале видят свои обольстительно пышные формы. И ведь видят, видят, то-то и оно. Вот что такое сумасшествие. А у меня лично проблема как раз не с зеркалом — где неизменно, когда ни глянь, живет себе жалкий тип без подбородка, — а с моим образом совсем вне зеркала, который вижу, когда лежу навзничь, оглядываю свои пальцы и сам себе рассказываю удивительные истории, словом, занят тем, что зову мечтами, то есть — беру бесформенный, бессмысленный жизненный ком, замешиваю, раскатываю, леплю, придаю ему начало, конец, середину. В моих мечтах есть всё, решительно всё, то есть кроме того урода в зеркале. Когда чеканю в мечтах такую вот примерно фразу: «Музыка смолкла, и в тишине все взоры устремились на Фирмина, который стоял на пороге бальной залы, невозмутимый и гордый», — я разве крыса-недомерка без подбородка вижу на пороге бальной залы? Это производило бы совершенно не тот эффект. Нет, я всегда вижу кого-то, точь-в-точь похожего на Фреда Астера: тонкий стан, длинные ноги и подбородок, как носок сапога. Иногда я даже одеваюсь под Фреда Астера. В данной сцене конкретно я во фраке — лакированные бальные туфли, цилиндр. Небрежно скрестив ноги, томно опираюсь на трость с серебряным набалдашником. По-вашему, трудно держать в таком положении бровь? Иногда, заглядывая к Норману на чашечку кофе, надеваю бежевый кардиган, мокасины с кисточками. Откидываюсь в кресле, забрасываю ноги на стол, и мы говорим, говорим, говорим — о книгах, о женщинах, о бейсболе. К этой картинке я прикрепил: УВЛЕКАТЕЛЬНЫЙ СОБЕСЕДНИК. А порой, тоже вылитый Астер, но теперь разочарованный, устав от светской суеты, свесив с губы «Лаки Страйк», как француз, бешено терзаю старенький свой ремингтон. Люблю треск каретки, когда выдираю одну страницу и темпераментно вставляю другую. Буду сочинять, сочинять без конца, расскажу вам про стук в дверь и как входит Джинджер, опишу ее робость и бутерброд с сыром, который она для меня приготовила, ее выражение глаз. Могу вам пересказать даже все, что написано на страницах в кипе, нарастающей подле пишущей машинки.
Есть такое место в «Призраке оперы»[54]— там этот призрак, этот великий гений, прячущийся от глаз из-за своего невообразимого уродства, говорит, что больше всего на свете он хотел бы пройтись вечерком по бульвару под руку с хорошенькой женщиной, как самый заурядный обыватель. По мне — это самое трогательное место во всей мировой литературе, хоть Гастона Леру великим не назовешь.
Что ни неделя, газета приносила все более удручающие новости относительно так называемой реконструкции Сколли-сквер. Многие местные предприятия уже позакрывались, предварительно избавясь от остатних товаров на тотальных распродажах, и стояли теперь темные, пустые, под укрытием фанерных щитов, прочие же просто-напросто сгорели дотла. А Норман все равно тянул свою лямку. И перепадали нам еще славные деньки, хоть и не такие, как прежде. Даже в ясную погоду покупателей поубавилось, а в пасмурь Норман теперь даже и не вытаскивал свои индюшачьи перья. Иной раз замечаю: клиент сдувает пыль с книги прежде, чем ее открыть, а Норману хоть бы хны, и бровью не ведет. Продолжал трудиться, но вы ясно видели, что без души, — тянул лямку.
И я продолжал трудиться. Когда бизнес в упадке, у вас больше времени для построения мечтаний. О, мечтания грандиозные были, прямо целые романы. Бывало, весь день напролет корплю над единственной сценой. Положим, завтрак на траве. Или лето 1929 года, вот-вот экономика рухнет, а никто и не знает. Как они одеты? Какая мода? Обувь? Подштанники? Стрижки? Что собой представляют автомобили? Сиденья на ощупь? Цены на газ? А книжку хоть один кто-нибудь с собой прихватил? С чем у них бутерброды? Во что обернуты? Какой бренд сигарет? Соды? И что там за птичка поет? На каком упряталась дереве? О, это все для меня теперь было раз плюнуть, как дважды два, пара пустяков. Я пробирался мечтой в такую недостижимую, непостижимую даль, как Тан в Китае, как Мачу Пикчу,[55]как семьдесят третий этаж Эмпайр-стейт-билдинг.