Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот перед ним накрашенное и подмазанное лейб-медиком Виллие лицо с надвинутой на проломленный висок и зашибленный глаз шляпой. Тиран? Нет, отец, бранивший, наказывавший и даже унижавший его когда-то, доводивший до слез своими несправедливыми придирками и вздорными выходками, но все-таки – отец, неправдоподобно маленький, жалкий, превращенный кем-то в неподвижную восковую куклу. И рядом скорбно-величественная, надменная, одновременно и властная и беспомощная мать – не императрица, а женщина, мучительно переживающая свое горе. И сам он – не избавитель страны от тирании, а растерянный, испуганный, потрясенный мальчишка с подгибающимися от страха коленями, алым румянцем на щеках и предательски пылающими ушами. Мальчишка, на глазах которого случилось это … ужасное и непостижимое, именуемое смертью. И в том-то весь ужас, что это – случившееся – он не может отдалить, отстранить, отодвинуть от себя, как отдаляют все страшное дети, старающиеся об этом не думать, а, наоборот, должен приблизить, потому что он – виноват.
Он сам предложил дождаться 11 марта, когда охранять Михайловский замок будут верные ему семеновцы и заговорщики смогут беспрепятственно проникнуть в покои императора. Конечно, его вынудило то, что Пален показал ему собственноручно подписанный Павлом безумный указ. По этому указу Марию Федоровну и великих княжон должны были отправить в глухой монастырь, а его вместе с братом Константином заточить в крепость: Павел догадывался о заговоре. Но Пален сумел убедить его, что держит нити в своих руках, что он намеренно втерся в ряды заговорщиков и тщательно следит за всеми, чтобы арестовать их тотчас же, когда наступит время и они с головой выдадут себя. И государь поверил, дал себя убедить и подписал бумагу, ужаснувшую Александра. Александр и раньше смертельно боялся отца, особенно если тот топал ногами, грозил посадить под домашний арест, арестовать, сослать или, сложив на груди руки, молча, пронизывающим взором смотрел ему прямо в лицо. Но тут на него словно бы уже дохнуло сыростью крепостных стен и нависших над ним заплесневелых потолков каземата, где ему предстоит провести узником оставшиеся годы…
Таким образом, его участие в заговоре отчасти было самозащитой. И все-таки он виноват, виноват, хотя ему пообещали, а он поверил. Но он все равно виноват, потому что это случилось, произошло, стало свершившимся событием, которое вобрало в себя и его сомнения, и его доверчивость, и внезапный ужас, и запоздалое раскаяние. Вобрало, и тут мы подходим к главному, с чего начинается нравственное движение в душе Александра: к невольному участию в убийстве. Невольному – словно кто-то велел ему оказаться там, в Михайловском замке, на нижнем этаже, в комнате с часами, изображавшими веселого Бахуса на винной бочке. Оказаться именно тогда, когда Николай Зубов наносил удар золотой табакеркой в висок Павлу, а затем пьяная толпа ворвавшихся в спальню офицеров душила его, стягивая на шее свернувшийся в жгут шарф («Воздуха! Воздуха» – хрипел перед смертью император). Все это происходило там, над Александром, на втором этаже: он слышал топот и крики. Да, кто-то приказал, заставил, и это был вовсе не Пален и даже не английское посольство, враждебное Павлу, державшее в руках нити заговора и тем самым мстившее ему за дружбу с Наполеоном. Нет, не они, потому что иначе участие Александра из невольного превратилось бы в подневольное, но оно осталось именно невольным, – значит, приказывал и заставлял кто-то другой, неведомый и всемогущий, кому имя Рок, Судьба, Провидение.
Оно, всеведущее Провидение, посылало свои знаки: за два часа до убийства, после ужина, отправляясь в свою опочивальню, Павел мельком взглянул на себя в зеркало и удивился тому, как вдруг зловеще исказились его черты. «Посмотрите, – сказал он, обернувшись к присутствующим, – какое смешное зеркало: я вижу себя в нем с шеей на сторону». А несколько дней назад, во время верховой прогулки по аллеям дворцового сада, ему показалось, что он не может дышать, что-то душило его, он чувствовал, что умирает… И вещий монах Авель вписал в свою «мудрую и премудрую» тетрадочку предсказание о скорой смерти Павла (тетрадку, скорее всего, уже после 11 марта показали Александру). Да и сам Михайловский замок словно бы вторил Авелю в этом, предсказывал недоброе. Государь повелел выбить на фронтоне надпись, им самим составленную: «Дому твоему подобает Святыня Господня в долготу дней». Уже после его смерти подчитали количество букв в этой надписи: оно совпало с числом лет, прожитых несчастным Павлом.
Словом, этот неведомый все предусмотрел и учел заранее: подневольное участие в заговоре (приказывал – Пален) сняло бы с Александра всякую вину за убийство отца и сделало невозможным вынесение приговора, сознательное (по собственной воле) – причислило бы к обычным заговорщикам и навлекло законное возмездие. И лишь как невольный участник заговора Александр сам вынес приговор и свершил возмездие не по закону, а по собственной совести. Возмездие, растянувшееся на многие годы и завершившееся мнимой смертью в Таганроге – и мнимой, и действительной, потому что умер тот Александр, который сначала доверился Палену, а затем, получив известие о смерти отца, воскликнул с рыданием в голосе: «Вы убили его! Где ваша клятва мне?!» «Полно ребячиться! Нас всех поднимут на штыки. Лишь вы еще можете спасти положение», – ответил на это Пален, вынуждая Александра выйти к караулу; и он вышел… сказал, обращаясь к неприветливо-хмурым и угрюмым семеновцам: «Все будет при мне, как при бабушке», а в 1825 году умер и был торжественно похоронен в соборе Петропавловской крепости. Да, тот ребячливый, знавший за собой некую слабость, раздвоенность, женскую уступчивость души. Умер, но зато другой – появился. Суровый, мужественный и закаленный.
Появился не сразу, постепенно, после долгой душевной борьбы, о которой нам, собственно, ничего не известно. Нам, полагающимся на исторические свидетельства и документы, – ничего, если не считать некоторых… случайно сохранившихся… к примеру: «Придворная жизнь не для меня создана. Я всякий раз страдаю, когда должен явиться на придворную сцену, и кровь портится во мне при виде низостей, совершаемых другими на каждом шагу для получения внешних отличий, не стоящих в моих глазах медного гроша. Я чувствую себя несчастным в обществе таких людей, которых не желал бы иметь у себя и лакеями, а между тем они занимают здесь высшие места… Одним словом, мой любезный друг, я знаю, что не рожден для того высокого сана, который ношу теперь, и еще менее для предназначенного мне в будущем, от которого я дал себе клятву отказаться тем или другим образом». И далее доверительное признание: «Мой план состоит в том, чтобы по отречении от этого трудного поприща (я не могу еще положительно назначить срок сего отречения), поселиться с женою на берегах Рейна, где буду жить спокойно частным человеком, полагая мое счастье в обществе друзей и в изучении природы».
Это написано им до вступления на престол – восемнадцатилетним юношей, искренним, чистым, мечтательным, по-немецки сентиментальным, еще не ощутившим на губах солоноватый привкус отцеубийства. Но план уже есть, тайный план, доверенный лишь такому близкому другу, как Виктор Павлович Кочубей, тогдашний российский посланник в Константинополе (ему и адресовано письмо, посланное с доверенным лицом), – отречься от престола и поселиться на берегах Рейна. Наивный, романтический план, явно навеянный чтением Руссо, – общаться с друзьями и изучать природу. И лишь навязчивый привкус на губах заставил расстаться с мыслью о спокойной частной жизни и выбрать иной путь – покаяния, поста и молитвы. Путь нравственного искупления и духовного делания – русский путь, придававший сентиментальным мечтаниям и горячим порывам суровый и трезвый закал каждодневной внутренней работы. Каждодневной и ежечасной, как чтение Давидовых псалмов или повторение Иисусовой молитвы: заставил, и Александр выбрал, хотя этот план не раскрыл никому, и нам, полагающимся на свидетельства и документы, приходится лишь догадываться, как он постепенно складывался и овладевал его сознанием, мыслями, всем существом.