Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну, а теперь – совсем по-молчалински: «Разве мы делаем что-нибудь против революции? С первого дня революции мы ничего не делаем. Мы только ходим друг к другу в гости и говорим, что нам трудно жить. Потому что нам легче жить, если мы говорим, что нам трудно жить. Ради бога, не отнимайте у нас последнего средства к существованию, разрешите нам говорить, что нам трудно жить. Ну хотя бы вот так, шепотом: „Нам трудно жить“. Товарищи, я прошу вас от имени миллиона людей: дайте нам право на шепот. Вы за стройкою даже его не услышите. Уверяю вас. Мы всю жизнь свою шепотом проживем». Будем «годить»! – как у Салтыкова-Щедрина.
Мы еще вернемся к такому шепоту и молчанию. Не простые это жалобы маленького человека, который готов жить скромно и порядочно. Эрдман прекрасно понимал-предчувствовал и предвидел, чем обернутся они для большинства людей в недалеком будущем.
Громче всех в те годы – «во весь голос» – выступил против новых представителей нашего семейства В. Маяковский. Он, наверное, лучше многих понял и испытал на себе, как эта плесень разъедает и великие мечты, и человеческие души. Возможно, как человек Маяковский воспринял эту угрозу очень лично, а как поэт очень остро. Многие его стихотворения конца 1920-х годов просто кричат о беде.
Феерическая комедия «Клоп» (1928–1930) с Пьером Скрипкиным (он же Присыпкин: бывший рабочий, бывший партиец, ныне жених) – об этом. И драма «Баня» (1929–1930) с товарищем Победоносиковым (главным начальником по управлению согласованием!) – о том же: «Он шипит бумажным удавом каждый раз, когда возвращается домой, беременный резолюциями». Здесь, правда, все серьезнее и острее.
Кроме многоликого «главначпупса», в этой пьесе есть свой бессмертный Ибикус – товарищ Моментальников, репортер (и Эрдман, и Маяковский явно читали «Похождения Невзорова» А. Толстого). Показателен его диалог с мадам Мезальянсовой, сотрудницей ВОКС (было такое Всесоюзное общество культурной связи с заграницей):
Мезальянсова. Мосье Моментальников, товарищ Моментальников! Сотрудник! Попутчик! Видит – Советская власть идет, – присоединился. Видит – мы идем, – зашел. Увидит – они идут, – уйдет.
Моментальников. Совершенно, совершенно верно, – сотрудник! Сотрудник дореволюционной и пореволюционной прессы. Вот только революционная у меня, понимаете, как-то выпала. Здесь белые, там красные, тут зеленые, Крым, подполье… Пришлось торговать в лавочке. Не моя, – отца или даже, кажется, просто дяди. Сам я рабочий по убеждениям. Я всегда говорил, что лучше умереть под красным знаменем, чем под забором. Под этим лозунгом можно объединить большое количество интеллигенции моего толка. Эчеленца, прикажите, – аппетит наш невелик!
Еще в стихотворении «О дряни» (1920–1921) Маяковский, словно предчувствуя будущую беду, довольно бодро резанул по «мурлу мещанина»:
Со всех необъятных российских нив,
с первого дня советского рождения
стеклись они,
наскоро оперенья переменив,
и засели во все учреждения.
Намозолив от пятилетнего сидения зады,
крепкие, как умывальники,
живут и поныне —
тише воды.
Свили уютные кабинеты и спаленки.
Но тогда поэту, видимо, еще казалось, что, указав на болячку, ее сразу можно вылечить.
Маркс со стенки смотрел, смотрел…
И вдруг
разинул рот,
да как заорет:
«Опутали революцию обывательщины нити.
Страшнее Врангеля обывательский быт.
Скорее
головы канарейкам сверните —
чтоб коммунизм
канарейками не был побит».
Вскоре поэт воочию убедился, что это не издержки и болячки роста. Все гораздо страшнее. Это болезнь, и проникла она слишком глубоко. И пришла она не только из «вне», но завелась «внутри» нового мира, в который он романтически поверил и которому отдал жар своего сердца и огромного таланта.
Многие стихотворения 1928 года – об этом. По нарастающей! «Трус», «Стих не про дрянь, а про дрянцо…», «Халтурщик», «Служака», «Подлиза». Поэт будто в клетке, словно опутан какой-то смрадной сетью и не может ее разорвать. Снова и снова он возвращается к больной теме. Каждая строчка – крик!
– Нам, мол,
с вами
думать неча,
если думают вожди.
Блещут
знаки золотые,
гордо
выпячены
груди,
ходят
тихо
молодые
приспособленные люди.
Надежда на лучшее все-таки остается («У нас еще не Эдем и рай – мещанская тина с цвелью. Работая, мелочи соизмеряй с огромной поставленной целью»). Но поэт понимает, что вот эти «новые» будут пострашнее «старых», ибо, перевызубривши «измы» и «вросши» в свое место, они навсегда покончили с «мыслями о коммунизме».
И стали так походить на «старых», что и не отличишь.
Ухо в метр
– никак не менее —
за начальством
ходит сзади,
чтоб, услышав
ихнье мнение,
завтра
это же сказать им.
Если ж
старший
сменит мнение,
он
усвоит
мненье старшино:
– Мненье —
это не именье,
потерять его
не страшно.
Не правда ли, повеяло чем-то до боли знакомым? А вот тут уже не просто легкий ветерок, но ураган пошлости и приспособленчества, который сметает все на своем пути.
Этот сорт народа —
тих
и бесформен,
словно студень, —
очень многие
из них
в наши
дни
выходят в люди…
Все похвалит,
впавши
в раж,
что
фантазия позволит —
ваш катар,
и чин,
и стаж,
вашу доблесть
и мозоли.
И ему
пошли
чины,
на него
в быту
равненье…
Клад его —
его талант:
нежный
способ
обхожденья.
Лижет ногу,