Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но ты ведь сказал.
– Я сказал «обкакается»?
Он опять расхохотался, выкрикивая «Да, да, да!».
Это безудержное, стихийное ликование, широко раскрытый рот с крошечными зубками глубоко поразили, почти испугали меня. Я позавидовал этой неуправляемости лица и глотки. Смеялся ли я так когда-нибудь? Не знаю; во всяком случае, не помню. Какая мощь была заключена в этой способности смеяться над пустяком – и в то же время над чем-то очень важным. Он смеялся над грубыми словами, сказанными о его отце, и, как мне показалось, смеялся совершенно искренне, без ощущения неловкости. Он пробежался по комнате. Скользнул взглядом по своим рисункам, развешанным на стенах, – повсюду были изображены человечки на зеленых лужайках и непонятные завитушки.
– Они тебе нравятся? – спросил он.
– Слишком светлые, – ответил я. И начал сбрасывать на пол одну за другой все игрушки, которые Салли в идеальном порядке расставила на столах и шкафчиках. Затем взял коробку с играми и высыпал все ее содержимое на пол перед Марио, раскрывшим рот от изумления. Все эти мелкие вещицы падали вокруг него и отскакивали от пола, будто танцуя. Я помахал ему рукой и сказал:
– Развлекайся.
Марио испуганно уставился на меня, покраснел.
– Я один не развлекаюсь, – сердито произнес он.
– А я – да. И смотри не мешай мне, а то будут неприятности.
4
Но мне было не до развлечений. Игра с Марио не только вымотала меня физически, но еще и забрала силу у образов, которые, как мне казалось, нужно было срочно закрепить на бумаге. Мелькнув перед моим внутренним взглядом, они перестали быть неправдоподобными и от этого утратили свою прелесть. И сейчас, словно больные зверьки, пребывали в немом и тупом ожидании выздоровления либо смерти. А мысль о том, чтобы выследить их и попытаться вытащить из небытия мгновенно прочерченной линией, мысль, пришедшая мне в голову при виде рисунка, на который указал Марио, постепенно угасала. Я смог вывести на листе лишь несколько вымученных, скучных линий, надеясь, что вдохновение скоро вернется.
Казалось, моему воображению завязали глаза. Мое теперешнее старое тело уже было слишком далеко от тех подростков, которые на миг являлись передо мной, а потом рассыпались на части с грохотом, гулко отдававшимся у меня внутри. И все же, думал я, именно эти призраки могли бы оказаться мне полезными. Они были враждебными, несли в себе угрозу. Каракули, похожие на клубок, которые я машинально нацарапал в углу листа, – их авангард. Некто, схвативший нож, ощутивший его в руке и пожелавший всадить его в бок неучтивому прохожему, в горло моему отцу, между тугих грудей Мены, после того как она меня бросила, в живот красавчику, отнявшему ее у меня. От двенадцати до шестнадцати лет я постоянно искал подходящий случай, чтобы утолить жажду крови, от которой у меня мутилось в голове. Если бы я хоть раз пустил в ход этот нож или хоть раз припугнул им кого-то, я стал бы более приспособленным к жизни улиц в кварталах Лавинайо, Кармине, Дукеска. Это не были мечты, порожденные маетой переходного возраста. Мечтал я в те годы о другом: стать художником, хотя в нашем доме не знали, что такое искусство, – не знали мой отец и дед, да и вообще никто из моих предков. Зато вполне реальной была перспектива стать хулиганом, попасть за решетку, почувствовать в руках стремление убивать, вступить в каморру и уже не сворачивать с этого, однажды выбранного пути, вполне соответствующего улицам, по которым я слонялся до глубокой ночи, улицам контрабандистов и спекулянтов, проституток и сутенеров. Всякие там карандаши, цветные мелки, акварельные и масляные краски в подобных обстоятельствах были совершенно неуместны. У таких подростков, как я, руки предназначались для другого. Когда мой папаша отправил меня в мастерскую, он, бедняга, сделал это не со зла, просто он дал себе самому и мне урок здравомыслия. Все мои многочисленные родственники по традиции выбирали профессию автомеханика. Или электрика, как мой отец. Или токаря, как мой дед. Это были возможные и осуществимые варианты. Собирать, разбирать, свинчивать, завинчивать; ногти всегда черные, подушечки пальцев твердые, руки широкие, ладони загрубевшие. Или наняться грузчиком в порт, таскать на себе ящики с овощами и фруктами. Можно еще было стать подсобным рабочим в магазине, официантом, открыть свою собственную крошечную лавчонку или пойти в железнодорожники и тянуть эту лямку всю жизнь. Или жить чем придется, изворачиваться и врать, делать вид, будто думаешь только о женщинах, но не привязываться ни к одной, коллекционировать их, ублажать их, наживаться на них, в кровь разбивать им лицо, если они не хотят быть послушными, – ах, мне так хотелось этого, и кое-кто из моих друзей детства пошел по этой дорожке, опять-таки в полном соответствии с миром улиц, среди которых мы выросли. Или отказаться от непостижимых бездн женственности и предпочесть мужские тела, под предлогом, что хочешь унизить их обладателей, – либо потому, что проще иметь дело с тем, что тебе знакомо и понятно, либо потому, что потребности плоти зачастую необъяснимы; переходить от мужчин к женщинам, от женщин к мужчинам – здесь дырка, и там дырка, так зачем придумывать какие-то сложности? В те годы я приложил немало усилий, чтобы уклониться от участия в диких выходках моих приятелей, уже успевших вкусить запретные удовольствия, которые мне были известны только по их непристойным названиям на неаполитанском диалекте. В моем теле как будто скрывались, дожидаясь своего часа, разные типы человека; одни – необузданные и жестокие, другие – слабые и жалкие. Например, были такие, кто придерживался правила: я сам себе хозяин, а до других мне дела нет. Когда они брали верх, на лице у меня появлялось выражение беспечности и полупрезрительного равнодушия. Для такого случая у меня была заготовлена и особая манера поведения: держать язык за зубами, чтобы никого не задевать и не раздражать; открывать рот, только чтобы выразить согласие, симпатию, одобрение, чтобы дать понять присутствующим – я друг вам всем, то есть никому; и казаться безобидным, чтобы со мной не перестали общаться, но в душе накапливать ненависть к каждому и по возможности потихоньку ему гадить. Я был богатейшим сборником вариаций на тему самого себя. А потом совершенно случайно попробовал рисовать, сначала карандашом, потом красками, и стал получать от этого ни с чем не сравнимое удовольствие. И с тех пор началась долгая война против остальных живших во мне существ, в ходе которой я подавил их и изгнал навсегда. Это было необходимо еще и потому, что они всегда находили повод высмеять мое новое увлечение и обозвать неудачником. Малейшая промашка, плохая оценка в школе, недоброжелательный отзыв о моих первых опытах в искусстве, ехидная статейка, способная больно уязвить в самое сердце, – и я бы не выдержал их атаки изнутри. Возникла бы трещина, куда вползли бы неуверенность в себе, чувство безнадежности, страдание, – и человек, которым я хотел стать, был бы уничтожен. Человек, говорящий возвышенные слова, с благородными побуждениями, с чувством ответственности, рассудительный и всегда встающий на сторону добра, со здоровой сексуальностью; человек, чья жизнь подчинена одной всепоглощающей страсти – непрерывно, снова и снова создавать рисунки, эскизы, картины, большие и маленькие. Такие трещины возникали, но мне удалось заделать их одну за другой, – это была долгая, тяжелая работа. И я стал плотью, а все остальные варианты стали призраками. Но сейчас они собрались здесь, в гостиной родительской квартиры, в которой подростком жил я, а теперь живут Бетта, Саверио и Марио. Они собрались здесь, с их диалектом, их развязными манерами и бесстыдными желаниями, с их злобой, готовой разгореться из-за любого, даже пустякового конфликта. Они не простили мне, что я выбрал самый неосуществимый из вариантов и сумел отстоять его, не уступив им ни миллиметра. Я изгнал их, но не насовсем. Только смерть истребит их, уничтожив мое тело, которым они жаждали завладеть и которое вольно или невольно продлевало им жизнь. Сил у них поубавилось, но все же они не перестали являться мне, особенно парень с ножом, но я закрывал глаза и отстранял его плавным движением руки, как подобает воспитанному человеку. Этот жест дался мне с трудом, пришлось долго и тщательно тренироваться. Я научился гасить в себе любое чувство, предельно замедлять и ослаблять реакцию, не ощущать ни любви, ни боли, выдавать отсутствие естественных человеческих эмоций за терпимость и понимание. К тому времени, когда я решил заглянуть в дневник своей жены, ее уже давно не было на свете. Она писала, что это я виноват в ее изменах, что она встала на этот путь, чтобы доказать самой себе, что существует помимо меня. Долгое время я грезил с открытыми глазами: мне представлялось, что Ада все еще жива и я убиваю ее. Но всякий раз я отгонял это видение привычным жестом воспитанного человека и в конце концов избавился от него навсегда. Мне показалось, что я понимаю, почему Ада так поступила, и видения прекратились, я стал любить ее тень, как прежде любил ее живую. Быть может, подумал я, все эти призраки помогут мне проиллюстрировать Джеймса. Но сейчас, черт возьми, пора посмотреть, что делает малыш.