Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да ты к завучу сходи, — спохватилась. — Она-то знает…
— Две недели, как уехала, — с охотой ответила завуч, поправляя на голове высоченную прическу с импортным шиньоном. — А тебе зачем, Рыбаков?
— А куда?
— На Урал куда-то…
Завуч на мгновение задумалась, поглядев внутрь себя.
— Развелась здесь с мужем и укатила в поезде. Там, знаю, замуж по новой за военного вышла. За прапорщика… Любовь!.. А тебе зачем, Рыбаков?
— Спасибо, — поблагодарил Вова завуча и пошел себе обратно.
Более он никогда в жизни не вспоминал Милы. Только рисовал…
Его никто не видел в жизни трезвым. Но состояние опьянения Вовы Рыбакова было всегда одинаковым, сколько в него ни вливали. Художник был всегда пьяненько добр, со всеми ласков, никогда и никого не просил ни о чем, сам же всегда выполнял все просьбы. Вова не знал ни месяцев, сквозь которые шел нетвердым шагом, ни дней, через которые проносился падающей звездой, ни, тем более, часов. Он плыл по истории своей жизни, совершенно не желая думать, от невыносимости этого процесса, лишь чувствовать хотел, да и то не сердцем — переселил душу в руки… И только осенью в его грудь входило странное волнение…
Когда-то случайно он на улице встретился с другом отца, известным композитором, автоматически сказал «здрасте» и пошел было дальше. Но представитель богемы его узнал, затащил к себе в роскошную квартиру, где спрашивал о многом, смакуя приятное прошлое, а он по мере способностей отвечал. Композитор не пожалел даже иностранной водки, слив ее за полчаса в Бовин стакан. А Вова за это в две минуты нарисовал портрет радушного хозяина прямо на скатерти, а красками ему стали — хрен, горчица, да икорка красная вперемешку с черной.
Композитор пришел в такой восторг от своего изображения, что уже на следующий день вставил Вовино художество в раму под стекло.
А как реагировали его приятели из дип-корпуса, когда на очередном сейшене увидели произведение современного искусства, висящее между Коровиным и Судейкиным!
— Это потрясающе! — восторгался первый секретарь английского посольства.
— Да-да! — подтверждал американский культурный атташе. — Русский Энди Уорхол!
Подвыпив, иностранцы в едином порыве пожелали увидеть русского самородка, который из-за железного занавеса учуял ветры художественной новизны.
За Рыбаковым послали и явили его западному народцу помятым, пахнущим, как все русские люди возле метро, но с приветливой улыбкой на лице.
В этот вечер ему щедро наливали, а под конец гуляний, каждый иновер вручил художнику визитную карточку и слезно просил прибыть к нему в гости.
Поскольку все хотели непременно завтра, то вышел даже маленький скандаль. Решили его дипломаты просто — какая в мире держава сильнее, представителя той и посетит Вова первым.
Так Вова Рыбаков пошел по иностранным рукам.
Ему всегда выставляли много водки и закуски, славословили о гениальности и величии, а когда в бутылке заканчивалось, подталкивали под руки кисти и краски, говорили, что мешать не будут, и исчезали часов на пять.
Вова из благодарности душевной много рисовал, ему было хорошо, унесенному от реального бытия. Он по-прежнему не чувствовал времени, которое крутилось в его жилах, смешанное с водкой, делая художника бессмертным.
Ему всегда вручали перед уходом сумку со всякой снедью, запихивали в карманы всякой жвачки с конфетами и просили заходить по-свойски, когда случится желание…
У него никогда не было средств, никто даже не думал платить ему за работу деньгами, и он ходил домой всегда пешком, через несколько парков и бульваров, и если была осень, непременно набирал свежих листьев в сумку, складывая приметы увядания природы в ванную, в которой и спал. Он чувствовал запах осени и не мог уже жить без него, как без водки. Зимой листья прели, источая необыкновенный аромат, который радовал Бовины ноздри, а летом умирали… У Вовы тогда надолго сжималось сердце и он почти не работал, просто валялся в ванной, зарывшись по горло в пожухлую листву…
Раз двадцать его привозили в КГБ, где подвергали допросам, но так как мозг был давно отключен и даже не помнил об иностранцах, что подтверждали военные психиатры, нарывшие какой-то диагноз в Вовиной молодости, Рыбакова отпускали восвояси, частенько отбирая заграничные подарки, награждая взамен пинком.
Доплетаясь до своего дома, он краем глаза отмечал играющих детей, которым не глядя раздавал конфеты и жвачки, а как-то раз угостил девочку, глаза которой были похожи на Милины. Так, что-то промелькнуло у него в голове!..
В один из наступивших летних сезонов Вова, как обычно, не работал, к иностранцам не ходил, а нутро без запаха осени и водки горело, словно камни в финской парной, не политые водой. Тогда-то он и обменял свою квартиру на Метростроевской на дальнюю новостройку, с доплатой в двадцать ящиков водки.
Стенки в новом жилище были тоньше бумаги, и как-то ночью соседское радио, настроенное на «Свободу», сообщило, что сегодня великому русскому художнику Владимиру Рыбакову исполняется пятьдесят лет. Далее шли поздравления от известных эмигрантов и от мировой общественности… Но Вова ничего этого не слышал, забывшись пьяным сном в своих осенних листьях. Он спал сном праведного алкоголика и совсем не ведал, сколько ему лет…
— Слизь-ки-ин! — выл в отдельном боксе лысый. — Слизь-ки-ин!
Его уже переодели в больничное, натянув поверх смирительную рубаху. Причем в пациенте без уха обнаружили необычайную силу, особенно когда лысый схватился за ручку запертой двери и сломал ее. В психиатрических больницах ручки на дверях столь же надежны, как и в тюрьмах, а потому Сашенька попросила ввести подопечному двойную дозу успокоительного и теперь смотрела на него сквозь непробиваемое стекло бокса.
— Ваша фамилия Слизькин? — пыталась уточнить она.
Лысый на Сашеньку не реагировал, продолжал подвывать, а она тихонечко радовалась про себя, что ей такой пациент достался. Что-то подсказывало молодому ординатору что благодаря этим мятущимся глазам цвета черной вишни она защитит кандидатскую.
Своему научному руководителю профессору Фишину она решила не сообщать, что пациент имеет способность менять цвет глаз, при этом проливая из них свет, как будто радужки были маленькими фонариками. Сашенька справедливо полагала, что Наум Евгеньевич сочтет ее, по крайней мере, переработавшей, психически уставшей, и отправит дышать свежим воздухом на свою дачу в Моженке к жене Лизоньке с ее множественными банками всевозможного варенья.
Ни этим днем, ни следующим Сашеньке не удалось добиться от лысого ничего, кроме фамилии «Слизькин». Впрочем, в истории болезни его этой фамилией и окрестили, назначив с понедельника различные анализы, в том числе и энцефалограмму, если понадобится — МРТ, но и остальное, как обычно: кровь, моча и т.д. Девушка знала, что в психиатрии крайне редко случаются быстрые результаты, а потому терпеть и ждать умела.