Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Непохожесть их, очевидная, на то, что сам я писал?
Так она и должна ведь быть, эта самая непохожесть. Грубоватость их? Ну и что!
Нет, не знаю. Пока – не знаю.
Но что-то мешает мне принять их безоговорочно.
И ничего, пока что, видать, не поделаешь с этим.
Губанов это заметил.
Чутьё у него, врождённое, импульсивное, обострённое, на всё вообще вокруг, сразу, оптом, было отменным.
Да и реакция тоже, на любое движенье извне.
И тем более, разумеется, – на то, как люди, которым доверился, вроде бы, он, раскрылся, пускай и на время, перед ними, воспринимают, в основном, по традиции, с голоса, не с листа ведь, это не к месту и не к спеху, его стихи.
Обо всём этом я узнал не тогда, но уже очень скоро.
Он, покашляв незнамо зачем и смутившись, прервал своё чтение.
– Потом почитаю. Успеется. Ладно? В другой раз.
– Как знаешь! – сказал ему я.
Да, задело, конечно, Губанова то, что я, новый друг его и соратник вполне реальный, точно так же, как сам он, признанный половиной Москвы, недавно, да буквально только что, ну, полчаса каких-то назад, почему-то сразу не выразил ни эмоций своих, ни восторгов, не назвал его с ходу гением, как в богеме всегда называли, не признал его безоговорочно.
Это чувствовалось, я видел, в том, как вёл он себя тогда. Нахохлился весь. Насупился.
Шёл, руки в карманы, вразвалочку.
Головой, кручинясь, покачивал молчаливо. А то и вздыхал.
Потом он сумел собраться.
У нас опять завязался простейший, так, между прочим, по пустякам, на ходу, но всё-таки разговор.
Мы с Губановым, разговаривая, шли сквозь осень, сквозь шелест лиственный, сквозь огни столичные, вместе, шаг за шагом, слово за словом, напрямик, в разверстую даль.
Добрались до метро «Динамо».
– Так мы и до меня дотопаем! – Лёня сощурился, закуривая. Сквозь дымок сигаретный продолжил фразу: – Я-то на Аэропорте живу. Родители дома. Думаю, не помешают. Может, зайдём ко мне? Потолкуем. Чайку попьём. Ты не переживай. К себе добраться успеешь. Дом наш – неподалёку от метро. Каких-нибудь пять, ну, может быть, десять минут неторопливой ходьбы – и ты на метро успеешь до закрытия. Ну, зайдём?
Я взглянул на свои часы – и сразу же спохватился:
– Нет. Мне домой пора. Завтра с утра – занятия.
– Понимаю! – сказал Губанов.
Мы стояли с ним возле метро. Стояли, два парня, один – повыше ростом, другой – пониже. Поэты. Надо же! Молодые совсем. Познакомились. Подружиться в дальнейшем – удастся ли? Поживём – увидим. Посмотрим. Всё возможно. Ведь невозможное, как сказал не случайно Блок в озаренье, тоже возможно. Невозможного в мире нет. Есть – сквозь тьму приходящий свет.
Поздний сентябрьский вечер, с его лиловато-чёрным, плотным куполом неба и жёлтыми, золотистыми, звёздчатыми, узорными, широкими всплесками листьев на всех окрестных деревьях, обволакивал нас прохладой.
Пора было нам расставаться.
Мы с Губановым обменялись телефонами и адресами, тут же, на месте, вписав их в свои записные книжки.
Губанов, похоже, маялся.
Моя – совсем ведь недавно, и, главное, так нежданно, – реакция на его стихи, которые всем в Москве, кого ни возьми, ни припомни, решительно всем, нравились, нет, какое там, вызывали восторг, восхищение, не давала ему покоя.
– Володя! – сказал он мне. – Давай-ка снова увидимся. Прямо завтра. Пойдём куда-нибудь. Пообщаемся. Что, лады?
– Завтра никак не могу, – сказал я. – Завтра я занят. А вот послезавтра – пожалуйста.
– Так можно приехать к тебе? – спросил, оживая, Губанов.
– Позвони мне вначале, заранее, обязательно. И приезжай. Днём, лучше всего. Послезавтра.
– Договорились! – сказал, пожимая мне руку, Губанов.
Мы зашли в метро. Попрощались.
И разъехались в разные стороны.
Такова наша первая встреча.
Вроде рядом она – и далече.
Камертонная. Чистый звук.
(Время – птицей из наших рук.)
В недрах осени – добрый знак.
(Весь, как есть, вокруг – Зодиак.)
Изначальная, беспечальная.
(Вряд ли будет потом – прощальная.)
Встреча – присказка. Встреча – быль.
(Над столицей – звёздная пыль.)
Встреча – с речью. Запев. Пролог.
(Драмой будущей станет – СМОГ.)
Вскоре было у встречи нашей продолжение закономерное.
Судьба, видать, постаралась, распорядилась так, чтобы всенепременно, без лишней тягомотины, без отговорок непотребных, без промедления несуразного и ненужного, только так и никак иначе, потому что нельзя по-другому поступить никому из нас, хоть и время есть прозапас, чтоб к вискам не хлынула кровь, мы с Губановым встретились вновь.
…Через день позвонил Губанов.
– Старик! Володя! Привет! Как дела? Это я, Лёня. Ну что, скажи, приезжать?
Я сказал ему:
– Приезжай!
Через час, не позже, Губанов появился в моей комнате.
Был он тих, отрешённо-задумчив.
Некий свет, непривычный, таинственный, проступал на его мальчишеском, чуть припухшем, бледном лице.
И глаза его – были грустными.
Напрямик, откровенно, сразу же, без ненужных ему предисловий, каким-то вмиг изменившимся, отчасти звонким, торжественным, отчасти не слишком уверенным, акающим по-московски, с хрипотцою дворовой, голосом, но так доверительно, искренне, так просто, и в то же время почти с надрывом, с душой, моляще, Губанов сказал:
– Я стихи написал. Почитаю. Послушай. Тебе посвящается.
Я смотрел на него – и видел в нём, пришедшем сюда, какую-то неизвестную мне, разительную внутреннюю перемену.
Что-то с ним, безусловно, произошло, непонятное, а может и небывалое, за то короткое время, покуда мы с ним не виделись.
Я сказал ему:
– Почитай!
И приготовился слушать.
Губанов одним рывком не встал, а взлетел с места.
Он стоял посреди моей коммунальной просторной комнаты.
Свет, прозрачный и золотистый, плавно льющийся из окошка, освещал его побелевшее, без единой кровинки, лицо.
Зрачки его снова расширились и стали угольно-чёрными.
Но не было в нём обычной, обострённой, нервической взвинченности.
Было – спокойствие. Странное.
Обречённое. Роковое.
Но – невиданно светлое. Тихое.
Величавое. Доброе. Чистое.
Не спокойствие даже, но – глубь, за которой встаёт благодать.
– Осень, – сказал он грустным, нежданно дрогнувшим голосом. И посмотрел мне в глаза. – Посвящается это Владимиру Алейникову. Моему – навсегда – закадычному другу.
Потом взглянул за окно, за которым стоял, как в сказке, с теремами своими воздушными, с облаками поодаль, сентябрь.
Сощурился вкось на свет.
И стал, волнуясь, читать.
– Здравствуй, осень, – нотный грот, жёлтый дом моей печали! Умер я – иди свечами. Здравствуй, осень, новый гроб. Если гвозди есть у баб, пусть забьют, авось осилят. Перестать ронять губам то, что в вербах износили. Этот вечер мне не брат, если даже в дом не принял. Этот вечер мне не брать за узду седого