Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот мужик так и торчит в вестибюле. Ну точно, он запомнил меня по прежним визитам и просто ждет, когда я выйду и он сможет сказать мне, что здесь не общественный писсуар. Присядь, дай отдохнуть ногам. По крайней мере, посидишь с покойным, раз никто больше этого делать не хочет. Румяна, маскирующие его мертвенную бледность. Старосветская внешность — шелковая сорочка, галстучная булавка с бриллиантом, воткнутая в черный шейный платок. Интеллигентное лицо, крупный нос. Подкрученные навощенные усы. О господи, какая все-таки спокойная, прекрасная музыка. Зеленый свет, струящийся откуда-то из-за гроба. На табличке у гроба значится: композитор Бортнянский, “Херувимская песнь номер семь”, исполняет Республиканская русская хоровая капелла. Голоса звучат так, словно они — волны огромного моря эмоций. Сначала впадина, тихая надгробная песнь. Затем подъем к торжествующему гребню. Хватающий за сердце. Все твое существо пробирает дрожь. Приближение великого духа. Который подхватит меня и бросит лететь по ветру в последние, позабытые пределы Вселенной. Впрочем, в этот миг, в этой пустой комнате, в одном я уверена. Осознанно или неосознанно. Мне совершенно необходимо пойти и пописать. А ты, лежащий в гробу, выглядишь таким же одиноким и лишенным друзей, как я. Бедный ты сукин сын. Хоть и не такой бедный, как я. Которой придется ныне податься если не в шлюхи, так в монашки. Искать уединения, простоты, умеренности и неспешной жизни. Впрочем, теперь, когда я по крайней мере знаю твои музыкальные вкусы, ты заслуживаешь того, чтобы получить мои настоящие имя и адрес. Которые я и записываю левой рукой пониже поддельных. А сейчас я преклоню колена и прочитаю атеистическую молитву.
Ага, наконец-то вестибюль опустел. И миссис Джоселин Джонс в ее светло-зеленом твидовом костюме и лиловом шарфе может постоять в полутьме, оправляя юбку и намереваясь бросить вызов более светлому вестибюлю. Нет, не могу. О господи, мужчина в темно-сером костюме все еще там. О господи. Он кланяется с намеком на сочувственную улыбку. Что ж, поведение достойное южанина. Возможно, владельцу похоронной конторы именно так и положено вести себя с незваными гостями. Быть может, это и есть решение. Поступить в похоронную школу. Должны же существовать на свете бальзамировщицы и гробовщицы. А если их не существует, то какая-нибудь феминистская организация в самом скором времени потребует по суду предоставить женщинам эту работу. Каждый день бросать вызов печали. Расхаживать в длинных черных халатах и резиновых черных перчатках. И трудиться в поте лица. Правда, это слишком уж смахивает на домашнее рабство. А кто знает, к чему оно может привести. Когда мы только еще поженились, Стив сказал, что, наблюдая, как я работаю по дому, скажем, протираю, согнувшись, полы, он каждый раз возбуждается. И сказал чистую правду, потому что все время пытался воткнуть мне сзади, причем самым большим стояком, какой я когда-либо в себе ощущала, так что я оборачивалась посмотреть и видела, что он по меньшей мере на дюйм длиннее обычного, и в конце концов Стив упросил меня облачаться перед мытьем посуды в леопардовое белье с черными кружавчиками. А кончилось все тем, что в один прекрасный день он, закрыв в предвкушении экстаза глаза и выпятив свое стоячее дышло, полез ко мне, да промахнулся и ссыпался вниз головой в подвал, у двери которого я замерла.
Пока я на цыпочках перехожу вестибюль, у меня спускается петля на чулке. Вот унитаз, на который сегодня никто еще не присаживался. Когда ты с упоительным облегчением писаешь, в голову приходят такие странные мысли. Вот интересно, выкачивают они из покойников только кровь или еще и мочу. Долго и досуже разглядываю в зеркале мои ветшающие черты. Щеки и нос блестят. И даже сейчас я возбуждаюсь, корячась по дому, и тем сильнее, чем грязнее работа. Уходи-ка ты из женской уборной, пока не начала и в ней полы протирать. Воображая, как сюда вдруг врывается Стив. Это всё его крестьянские предки-эмигранты, по женской линии там наверняка сплошные рабочие-скотинки, которые копали картошку и возбуждались от этого занятия настолько, что принимались употреблять друг дружку прямо в оставшихся от нее грязных лунках. Еще одна улыбка мужчины в темном костюме. Миную дверь так и оставшегося пустым прощального зала. В котором русские голоса по-прежнему выпевают “Херувимскую песнь” Бортнянского.
Когда Джоселин Джонс покидает похоронную контору, в парадные двери входит стайка скорбящих. Возможно, все они направляются в зал, посреди которого покоится джентльмен в пенсне. Иду на восток, чтобы свернуть на Мэдисон-авеню. Шарфы, туфли, платья. Мимо всех больших, старых магазинов. В которых когда-то с такой беспечностью делала покупки. Темнеет, красные, зеленые огни. Какая печаль, какая печаль. Продавец соленых крендельков на углу. И я, как в университетские дни, останавливаюсь и покупаю один. Пятьдесят седьмая улица врезается в Пятую авеню. Неторопливая прогулка по географическому становому хребту городского богатства. По пути назад, к великому сумраку “Гранд-сентрал”, сквозь который проходят бесконечные орды незнакомых друг с другом людей. Прохожу мимо “Тиффани” и “Картье”. Мимо новенького магазина, такого английского с виду — “Эсприз”, торгующего всем на свете, от платиновых зубочисток до золотых орлов в натуральную величину. Бездомные обходят стороной продающего карандаши черного слепца, разгневанного их посягательствами на его торговую территорию. Покупаю у лоточника еще один кренделек. Вгрызаюсь в соленую корочку. Университет, супружество, семья — все ушло. Вместе с нормами и принципами. Даже шаги ее звучат теперь одиноко. Куда ни глянь, побираются попрошайки. Скоро и ты к ним присоединишься. Слезы вскипают на моих глазах. Скатываются по щекам. После всего этого. После странного одинокого дня, ужасной печали которого я никогда не забуду.
Потому что, когда она только пришла сегодня к “Мету”, то остановилась на просторных солнечных ступенях погреться немного. Наблюдая за работавшим несколькими ступенями ниже уличным мимом. А потом на глаза ей попалась страшно юная, крепенькая такая пара. Одинакового среднего роста. Он блондин, она шатенка. Их мягкие, ниспадающие волосы, столь хорошо ухоженные вопреки нынешней моде, придавали обоим вид существ без возраста, неподвластных разрушительному воздействию жизни. Они чем-то похожи на ставших совсем чужими детей, чьи портреты в серебряных рамках, стоявшие на туалетном столике у кровати, все еще болезненно напоминали об их отчужденности. И вот теперь эти двое, держащиеся за руки, такие юные и красивые, такие влюбленные друг в дружку. Она смотрела, как они медленно прогуливаются взад-вперед по ступеням. Девушка в твидовом костюме и юноша в твидовой куртке и фланелевых брюках. Выходцы из другого мира. Потому что ее-то мир очень сильно переменился. А потом эта юная пара словно испарилась. Ей так хотелось еще понаблюдать за ними. И едва повернувшись, чтобы подняться по двум оставшимся ступеням и войти в “Мет”, она почувствовала, как кто-то легко коснулся ее локтя, — и вот они оба стоят ступенькой ниже, прямо перед ней. Юноша, мягко улыбнувшись, вежливо спросил, не леди ли она Элизабет Фицдейр, назначившая им встречу как раз на том месте, где она стоит. И она ответила, нет, но хотела бы быть ею. И юноша опять улыбнулся, показав сияющие белые зубы, и сказал: и нам бы этого хотелось. Вот почему она и расплакалась, шагая по Первой авеню. Потому что ей никогда уже, наверное, не удастся вновь стать женщиной, подобной той, с которой хотела встретиться эта романтическая юная пара.