Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проблемы на свою розовую припухлость я нашел мгновенно, в первый же день: меня невзлюбил местный хулиган. Невзлюбить меня было просто: я ползал улиткой без раковины и всем своим видом просился на мишень. Хулигана звали Пуля. Выигрышная кличка, особенно на фоне его настоящей фамилии – Пулькин. «Пулькин» звучало вовсе не так героически и уж точно не так перспективно, как «Пуля».
Пуля был не простым хулиганом. Он сидел. Об этом мы узнали от его свиты – двух полноватых увальней вроде Добчинского и Бобчинского. Пуля сидел не то в колонии для несовершеннолетних, не то в интернате для трудных подростков, не то в «Алькатрасе» – формулировки раз от разу разнились. Природа щедро наградила Пулю всеми атрибутами рецидивиста – шрамом над глазом, отколотым зубом и наглым взглядом.
Этот взгляд испепелял. Аннигилировал. Возвращал тебя обратно в состояние зародыша. Когда Пуля с Добчинским и Бобчинским проходили по коридору УПК, вдоль стен чернели кучки пепла. Моя – самая большая, с обугленными очками сверху.
Для Пули я был шит белыми нитками. Он не утруждал себя сложными издевательствами. Часами напролет он склонял мою фамилию. Приходя домой после УПК, я прятал глаза от отца: каблуковый репчатый лук батат не имел право называться его сыном.
Как-то раз в классе для практических занятий по автоделу я замешкался на пути Пули и услышал от него традиционное: «Каблук, сдрисни». Мои глаза в одночасье почернели от ужаса: еще бы, ведь я причинил неудобство главному Аль Капоне Первомайского района г. Москвы! Я настолько перепугался, что от страха присел и из этого положения двинул Пуле снизу кулаком в челюсть. Я честно собирался сказать ему «извините», как делал до этого десятки раз, но от стресса все перепутал и трусливо вломил ему в тыкву.
Пуля стремительно отлетел к стене, полностью оправдав свою кличку. Там на него благополучно упал макет двигателя внутреннего сгорания. Я был уверен, что малолетний гангстер одним движением сбросит с себя досадную бутафорию и растерзает меня на тысячу маленьких каблуков. Но Пуля продолжал лежать под экспонатом, придавленный двигателем, и смешно шевелил тоненькими ручками и ножками. Ему могли бы помочь Добчинский с Бобчинским, если бы они во время этих событий каким-то мистическим образом не растворились в воздухе.
На гогот класса прибежал учитель: дело было на перемене. Он вытащил окровавленную Пулю – мой трусливый апперкот с приседанием сделал свое дело. Хулигана отвели в медпункт. Он затравленно смотрел в мою сторону, прячась за монументальным животом преподавателя. А мне в дневник огромными красными буквами написали:
«Родители! Ваш сын дрался на уроке! Срочно зайдите в УПК!»
Папа, к которому вечером того дня я впервые подошел, не пряча глаза, взглянул на запись в дневнике и хмыкнул:
«И охота тебе была ради дурацкого розыгрыша дневник портить».
Естественно, в УПК мои родители не пошли, как я ни пытался донести до них правду. Они не поверили, что очкастый интроверт-отличник, воспитанный на рассказах Бианки, способен на такие зверства.
С того дня в стенах УПК Пулю почему-то все стали называть по фамилии Пулькиным, а меня – Лука. Бобчинский с Добчинским тем же мистическим образом материлизовались из воздуха, приблудились ко мне и всюду сопровождали. Поговаривали, что я сидел не то в колонии для несовершеннолетних, не то в интернате для трудных подростков, не то в «Алькатрасе».
Миф Пули благополучно прилип ко мне.
Самое большое заблуждение в отношениии ненормативной лексики вот это: интеллигентный человек не матерится. Отнюдь! Интеллигентному человеку мат необходим гораздо больше, чем, допустим, подзаборному алкашу. Жаргон не поможет алкашу сказать ничего нового: в его случае он служит для передачи простейших одноклеточных эмоций. Интеллигентный человек прибегает к обсценной лексике в те критические моменты, когда все его словари подошли к концу. С помощью мата он передает сложнейшие субстанции на грани именования.
Для меня вопрос насущной необходимости мата для интеллигенции был окончательно закрыт много лет назад, после истории, рассказанной мне одним приятелем. В средней советской школе этот приятель слыл конченым «ботаником». Мало того что он читал книги вне школьной программы, посещал музеи и носил очки. Он вдобавок учился в музыкальной школе по классу скрипки. «Со скрипкой во дворе» – это вызов, равносильный «без трусов в филармонии». Если бы приятель был весь покрыт струпьями, от него и то шарахались бы меньше. У него был лишь один друг – такой же, как он, пиши-читай из параллельного класса, который занимался в той же музыкальной школе фортепиано.
Однажды мой приятель-скрипач возвращался домой со своим другом-пианистом после отчетного концерта в музыкальной школе. Их путь лежал через враждебные прерии кровожадных индейцев – дворы пятиэтажек. То тут, то там, как семечки, была рассыпана шпана. По словам скрипача, в тот вечер они, скорее всего, сумели бы проскочить без потерь, если бы не жабо. На обоих были концертные костюмы с белоснежными жабо. «С жабо во дворе» – это вызов, аналогов которому в параллельном мире не найти, потому как, что может быть страшнее «без трусов в филармонии»? Но это было страшнее в разы. Как заметил скрипач, шпана была возмущена настолько, что их сразу начали бить. Обошлись без прелюдий, без всех этих «а вы чьих будете», «кого знаете» и «дай прикурить».
Товарищей спасла музыка. Не то чтобы они изловчились устроить импровизированный концерт для «птушников» и тем смягчили их сердца. Просто скрипачу пару раз удалось удачно попасть футляром со скрипкой, которым он отмахивался от нападавших, кому-то по голове, и свора отхлынула. А тут как раз подоспело классическое «да что ж это делается» от бабушек на лавочке, в ближайшем доме оказался опорный пункт, на порог которого вышел участковый и стал грозно почесывать пузо, – одним словом, ребята сумели ускользнуть.
Отбежав на безопасное расстояние, они осмотрелись и поняли, что изрядно потрепаны. Пианист предложил скрипачу пойти к нему домой, чтобы умыться и привести себя в порядок. Скрипач согласился – у него были строгие родители, и, если бы он явился на порог в текущей редакции, они бы с удовольствием завершили начатое шпаной.
«А у тебя кто дома? – внезапно спохватился скрипач. – Нас не будут ругать?»
«Не беспокойся, у меня только бабуля», – ответил пианист.
«Бабуля» – это синоним всепрощения и олицетворение сил добра в противоположность родительской империи зла, поэтому скрипач уверенно зашагал в будущее. Он уверенно шагал в будущее, и, набираясь постфактум невероятного мужества, как любой интеллигент после драки, думал о преимуществе фортепиано перед скрипкой в сражении. Вот если бы у него было с собой фортепиано, а не чахлая скрипка, ух он бы тогда поотшибал хулиганам пальцы крышкой.
По дороге к нему домой пианист рассказывал скрипачу о своей бабушке. О том, что она по профессии переводчик, знает много языков, выписывает «Роман-газету» и была знакома с Нейгаузом. Вот такой странный винегрет. После этого описания у скрипача сформировался четкий образ бабули в виде пугливой болонки в больших очках.