Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кризис также был заметен и на привычных местах и прилавках. Обедневший ассортимент в супермаркете, радость, с которой бросился нам навстречу заждавшийся нас зеленщик – он практически расцеловал меня, умиляясь тому, что я снова здесь, и я ушла, сгибаясь под тяжестью неподъемных сумок с овощами и апельсинами, за которые заплатила три с половиной евро.
В Horizon Beach тоже запустение: пара мамаш с детьми лет десяти; может быть, правда, еще не сезон, но раньше трудно было захватить столик с видом на глицинию (она же жасмин, пальма и рододендрон; пусть Паша Лобков осудит меня, если протрезвеет), а сейчас сядь где хочешь и ешь свой завтрак, вернее, клюй то, что тебе дали. Дали мало: на всю гостиницу нарезали один огурец кружочками. Не шучу; так как я принесла свой, в видах диеты, то мне было с чем сравнить, и я не стала объедать скупого Ставроса и его немецкую жену (хозяева нашего отеля), а ела свой, обошедшийся мне, думаю, в целых семь, а то и восемь евроцентов. Яиц также не наварили, чего добру-то пропадать, но по просьбе – варят, мне вот целое яйцо принесли, а попросила бы – и два бы сварили, приезжайте сюда, тут хорошо.
Дюкановский рамадан поддерживаю ненавистной индейкой, малонатуральной, наверно, судя по виду – лепестки в каком-то консервирующем рассоле, – но хоть не свинина и не чесночная колбаса, с которой мы в свои тучные времена предавались бывалоча развратным пирам с буйными возлияниями, не правда ли. Греческой клубники в лавках не вижу, видимо, она вся на Бутырском рынке. Не будет же француз есть свои трюфели в лихую годину, а продаст богатому нефтяному шейху.
Заказали вчера блюдо, или, скорее, поднос жареной рыбы всех сортов. (Мы пошли в рыбную таверну.) Двадцать девять евро на двоих, всё только что из винноцветного моря. Были там две дорады – мать и дочь; был кусок рыбы-меча, были сардинки, пахнущие своим будущим копченым состоянием, были две неизвестные рыбешки и пара креветищ. Все это сбрызнуто вкуснейшим домашним оливковым маслом, – прости, Дюкан, – лимоном и усыпано салатом. Оказалось, зеленый салат – это вкусно, если он срезан сегодня, а не как у нас. Это хрустит. А не вяло липнет, заворачиваясь вокруг зубов. Ко всему этому был и гарнир, но гарнир мы, как вы понимаете, есть не стали. Он был рис.
Темой вчерашних наших застольных медитаций было размышление о сравнительном поведении (и побуждении) человека русского и человека европейского. Вот классический мотив: человек выпивающий. И европейская литература, и кино, и собственные наблюдения свидетельствуют о таком образе: средних лет, душевно одинокий, с достоинством (компенсирующим порой сизый нос, сеточку на щечках, дрожащие руки и старый шарф) сидит он в баре, у стойки или за столиком, без спутников, смотрит в свой стакан; если поднимает глаза, то не пялится, не пристает, за жопу дам не хватает, разве что посмотрит зазывно и печально, как Пьеро. Пьет медленно, сидит до закрытия. Переживает – думаем мы о нем – свое одиночество, бессмысленность мира, невозможность душевной привязанности, минувшие, более или менее золотые, дни. Моя бедная старая мама, ma pauvre vielle mère, а также далекая девушка в белом цвету. Если у него есть пес – тоже старый как горы, – то он берет его с собой, и его пускают! Ага! С собакой в бар пускают! Потому что европейский барбос тоже не будет бросаться на людей и рвать им брюки, а с беззубым достоинством и полуослепшей мудростью будет лежать под столом, копируя тишину и печаль хозяина. Лучший рассказ на эту тему – хемингуэевский «Там, где чисто, светло», только без собаки, одиночество там тотальное.
Сестра моя справедливо заметила, что женская ипостась этого европейского одинокого человека – дама за сорок, часто злая, – сидит в дневное время в кондитерских: кофе, торт. В глазах – неизбывное горе: короткая ее женская жизнь прошла, счастья не было или оно улетело и обмануло, мазнув по губам, и впереди – долгая пустыня, и даже встреча с верблюжьей колючкой не гарантирована. Мы видели такую в Баден-Бадене, в кондитерской, куда зашли съесть яблочный тортик (со стыдливостью и дерзостью развратного подростка, не удержавшегося от визита в бордель); женщина сидела у окна над тарелочкой с руинами миль-фёй и смотрела в никуда с такой интенсивностью, что выжигала кислород в секторе своего обзора; видели такую во Флоренции, она пила кофе за столиком на площади: то есть в самой гуще людей, солнца и цветов, в самом водовороте.
Баден-Баденская дама была безнадежно некрасива, и вот ее душа не могла переступить стену этой некрасивости, неурожайности, прокаженности, а раз она не могла ее переступить, то и к ней никто не смог бы пробиться, и пробовать бы не стал. Флорентийская же дама была немолода – за шестьдесят, но еще годна для путешествий в одиночку; варикоз еще не съел ее ноги, а нос еще не окончательно превратился в клубничину от ежевечерней привычки выпивать свой стакашок; от солнечного мира ее отделял ее возраст, который она зримо проклинала и ненавидела, а ненавидя возраст, ненавидела и солнечный мир.
Да, можно понаблюдать и поразмышлять, отчего одинокая женщина скорее зла, а одинокий мужчина скорее печален, впрочем, это и так понятно: ненужный мужчина – это покупатель без денег, ненужная женщина – продавец с пустыми полками. Так закольцовывается, казалось бы, тема европейского кризиса, но скоропалительные выводы делать необязательно.
Меж тем – мне ли вам указывать? – русский человек, одиноко грустящий в баре, непредставим. Придя в заведение выпить, он сейчас же ищет глазами компанию, сию минуту привязывается к ней и немедленно вступает в быструю, короткую и опасную дружбу, отдавливая всем ноги и нарушая сразу все частные барьеры, о которых товарищи собутыльники может, даже и не подозревали.
Пьют ли мужики – он подсядет к мужикам, мгновенно, так сказать, залогинится, на ходу вводя общепринятые пароли: «как наши сыграли-то», «а пиндосы – козлы», и вот уже нашел земляков, единомышленников, уже завязал с ними неопределенные, чреватые катастрофой кредитно-финансовые отношения типа «плачу за всех», – и без очков видно кривую дорожку, которая приведет к тяжелым непоняткам и мордобитию.
Выпивают ли дамы – ринется к дамам, дальнейшее очевидно и разнообразно. Милицейские протоколы обычно фиксируют только конец и венец этих контактов: выпивали, познакомились, зашли домой (в сквер, в подвал) к одному из новых знакомцев продолжить; поспорили, забили друга или даму табуреткой (кухонным ножом, топором, etc.) Но намерения-то, намерения были самые прекрасные и широкодушевные.
На пляже нет спасения от русского одинокого человека: он не прячется от тебя за дальним валуном, как это сделал бы европеец, а расстилает свое полотенчико прямо встык к твоему и, услышав русскую речь, приступает к бестактным расспросам. Слава айподам: нынче все слушают свою музыку в наушниках, а припомните-ка, еще с десяток лет назад они носили с собой транзисторы и кобзонизировали всю окрестность.
О русских женщинах что и говорить! Пропуская общеизвестное, замечу только, что совместные посиделки на лавочке у подъезда в Европе – в настоящей Европе, в западной – непредставимы. Как оно там в восточной – не наблюдала, не знаю, а в Греции по деревням сидят у своих распахнутых дверей (красная сатиновая занавесочка задернута) на плетеных стульях одинокие черные старухи и молчат. Только раз в волшебной деревне Маргаритес я видела группу таких черных старух, они тихо переговаривались, но при приближении чужака замолкли. Мужчины же тут всегда и непременно водятся стайками, пьют кофе на улице, перебирают четки и обсуждают баб, футбол, дороговизну и политику. Вернее, в первую очередь политику, а потом все остальное. И с живейшим интересом рассматривают всех проходящих и проезжающих, а посему особо популярны посиделки у автобусных остановок: народ и входит, и выходит; это ж какая свежесть впечатлений.