Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Он не знает, что я нарочно! Ну конечно, не знает. Думает, я просто промазал. Перенервничал и пальнул мимо. И хорошо, пусть так думает».
– Говорил ведь, тренируйся на кошках. Ладно, чего тут. Забудь. А теперь смотри сюда. Учись.
По снегу были разбросаны рябины крови. Соболёк лежал весь напружиненный. Вёл челюстями, будто глотал – глотал воздух и не мог надышаться. Глаза у него были мутными. Тонкой блестящей корочкой в них застыл страх. Видел поймавших его людей, вздёргивал лапки, но убежать не мог. Только что таился в безопасности, а теперь лежал здесь, умирал. Дядя ворочал его как кусок мяса на прилавке, оценивал шубку, а соболёк из последних сил сопротивлялся. И когда лапки замерли, продолжал бессмысленно водить челюстями.
Тамга вилась вокруг, принюхивалась. Дядя отталкивал её локтями и продолжал осматривать зверька. Пуля пробила ему горло. Крови получилось много, и дядя был недоволен.
Юноша не мог оторваться от отчаяния, безнадёжности в глазах соболя. Не осталось ни мыслей, ни чувств. В Диме всё выстудилось белой пустотой. Хотелось, чтобы всё замерло. Стоять тут час за часом и неотрывно смотреть в эти глаза, ловить каждое сокращение мышц, каждое движение окровавленной головки. Приблизиться к соболю, услышать его затихающее дыхание, почувствовать, как на руках стынет его горячая кровь.
По щекам прошёлся холод. Дима понял, что плачет. «Только бы дядя не заметил».
– Видишь, сколько крови? Плохо. Всю шкурку перепачкал, потом оттирать замучаешься. Вся мездра пропитается.
Николай Николаевич достал нож. Бросил лайке очередное «Фу!» и продолжил:
– Тут лучше сразу освежевать. Мех и так скудный. Так что смотри. Учись, как правильно.
Дядя перевернул соболька. Пробовал положить его себе на колени, но побоялся испачкать штаны. Наконец умял его в снег.
– Подрезаешь хвост. Вот так. И аккуратно тащишь позвонки.
«Он ещё живой!»
Дима задохнулся ледяным потоком. По лбу рассыпались тысячи острых снежинок. Рваными синими лоскутами из горла поднялись неверные слова:
– Он ещё живой.
– Э, нет, – отозвался дядя. – С такой дырой не живут.
Дима застыл ледяной глыбой. Бесчувственный, безвольный. И смотрел.
– Теперь подрезаешь лапки. Вот так. Коготки должны остаться на шкуре. Вот так… Видишь? Хорошо идёт. Лапки вынимаешь. Теперь тянем шкурку. Можно его за лапы прибить к дереву и стягивать двумя руками. Так даже проще.
Дима, стиснув зубы и сам весь сжавшись до болезненной твёрдости, смотрел, как из красивого меха выворачивается, вырождается кровавый уродец. Худой, убогий.
Дядя, оттянув лапки зверька, снимал с него шкуру – так же, как Дима снимал с себя, через голову, футболку или майку, только дяде приходилось напрягать всю силу рук.
Вслед оледенению пришло слепое безразличие. Дима окончательно запутался в чувствах. Не было ни сил, ни желания разбирать их, как-то называть и объяснять. Он просто смотрел. Сам вывернутый наизнанку, пережёванный, окровавленный. Холод жёг пальцы правой руки. А ружьё в руках стало необъяснимо тяжёлым. Теперь вся концентрация уходила на то, чтобы держать его, не опускать в сугроб. Из всех мыслей осталась одна: «Если в дуло забьётся снег, дядя будет ругать».
«Будет ругать».
«Держать ружьё».
«„Headshot!“ и радостный крик».
«Ах, какое очищение души!»
– А тут надо осторожнее. Смотри. Подрезаешь ушные хрящи. Вот так.
«Ушные хрящи», – вторил Дима.
– Тянешь. Теперь подрезаешь глазные связки.
«Глазные связки».
– Ну и под конец срезаешь носовой хрящ.
«Срезаешь носовой хрящ».
– Всё просто.
«Всё просто».
Дядя целиком снял шкуру. Бережно расправил её мехом наружу. Голую тушку бросил в снег. Она была не нужна. Кусок мяса. А соболь ещё шевелился. Приоткрывал оскаленную, оголённую на все зубы, челюсть. Вёл передними лапками. Мутные вылупленные глаза.
«Он ещё жив».
Последние мгновения осознанности. Чувства зверька были выжжены болью. Всё его тело стало болью.
Дядя пропустил верёвку через глазные отверстия шкурки. Привязал её к рюкзаку. А Дима не отрываясь смотрел на зверька. На его припорошенные кровавым снегом оголённые глаза.
Николай Николаевич видел состояние племянника, но решил, что это лишь разочарование от промаха. Желая ободрить, хлопнул его по спине:
– Ладно, чего сопли распустил? Все когда-нибудь мажут. В твои годы это не так зазорно. – Помолчав, добавил: – Хотя я не мазал. А у меня-то ружьё без прицела было.
Дядя улыбнулся. Хотел сказать Диме что-нибудь доброе, как-то поддержать его. Но не придумал как.
– Ну всё. Идём дальше. Может, отквитаешься, если повезёт. Солнце ещё высоко.
Вернувшись в зимовье, охотники обнаружили, что обыгавшееся мясо опять расклевал ворон. Сложив у двери ношу, они растерянно выглядывали оставленные клювом отметины.
– Опять целый кусок стащил. – Витя отворил дверь. – Куда ему столько? Назло нам что ли?
Николай Николаевич выругался и поспешил в дом, к печке. «Хороши охотнички, – думал он. – Какую-то птицу прибить не могут. Глупость. Никогда такого не было». Своих мыслей он, конечно, озвучивать не стал и вообще этим вечером говорил мало.
Его племянник был так же молчалив. Выглядел потерянным, без меры утомлённым, будто в этот день бегал за соболями сам, вместо собаки.
После ужина Витя лежал на койке, выстукивал пальцами по матрасу и косился на Николая Николаевича. Тот и в городе пил редко, а уж на охоту спиртное вовсе запрещал брать. «И зря. Сейчас бутылочка-другая не помешала бы… А так только скучать остаётся», – думал Витя, почёсывая шею. Вздохнув, он обратился к Артёмычу:
– Слышь? Ты вот никогда не задумывался, что каждый год у нас две зимы, а каждый день – две ночи?
– Чего? – поморщился Артёмыч.
– Смотри, – улыбнулся Витя. – Год начинается первого января.
– Ну?
– Зима у нас с декабря по февраль. Так? Значит, год начинается с двух месяцев зимы, потом – весна, лето, осень, и снова – зима, только теперь один месяц. То же и в сутках. Начинается день в двенадцать часов… ночи! То есть сперва идет ночь, потом, где-то в четыре или пять часов, наступает утро, далее – день, вечер, и часов с десяти или одиннадцати опять – ночь!
– Ты что, головой ударился? – хохотнул Артёмыч.
– Ну ты согласен, что так?
– Не знаю. По мне, так и ночь одна, и зима одна.