Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но маршрут ни для кого не был важен — важно было уехать.
Медленно прокладывая себе дорогу в толпе, Гнедин говорил Воле, следовавшему за ним по пятам:
— Видишь ли, я судил о положении города на основании тех представлений, что у меня были. Но я не знал и не знаю планов командования. Отступление может предусматриваться оперативными планами. — Он оглянулся на Волю, жадно слушавшего его, как бы проверяя, довольно ли сказанного им, и увидел, что не довольно. — А кроме того, должен тебе доложить, и в победоносной войне случаются совершенные неожиданности для побеждающей стороны!.. Подожди-ка меня…
Евгений Осипович скрылся за дверью военного коменданта и вернулся не сразу, а слова его всё звучали у Воли в ушах, он повторял их про себя, и от каждого повторения тяжесть, мешавшая ему, уменьшалась… Кто-то крикнул как будто:
— Во-ля!
Воля обвел глазами зал и словно бы только сейчас увидел, где он. Люди вокруг выглядели такими усталыми, измученными и в то же время притерпевшимися к ужасной тесноте вокзального быта, что, казалось, быт этот существует уже очень давно… А между тем Воля знал, что еще несколько часов назад все тут было иным.
— Воля!..
Оклик был теперь ближе.
Перепрыгивая через чемоданы и узлы, протискиваясь между людьми, неохотно дававшими ей дорогу, к нему пробиралась Рита. А мать и сестра Аля делали ей недоуменные, негодующие, испуганные, отчаянные знаки, но она продолжала свой путь, изредка оборачиваясь и отвечая им жестами, в одно время успокоительными и раздраженными.
— Рита! Если посадка?! — крикнула ее мать на весь зал, убедившись, что знаки не помогают. Должно быть, она считала, что нельзя в такие минуты отходить от нее ни на шаг: объявят посадку, возникнет толчея, и они потеряют друг друга, может быть — навсегда… И, сверх того, ее страшило, наверно, что Рита удаляется от выхода на платформу — пропустят ли ее потом люди обратно?..
Наконец Рита очутилась рядом с ним.
За последнюю неделю они виделись не раз, но только ночами, во время дежурства на школьной крыше. И минувшую ночь они провели на крыше до самого рассвета, и Воля был ответственным за дежурство.
— Говорили, что в восемь будет поезд, — сказала Рита, — а его не было. Теперь ждем ночного… Я, знаешь, даже в школу не успела зайти, сказать, что уезжаем. Нехорошо, да?
— Да, не очень хорошо, — суховато согласился он по привычке быть с нею строгим, усвоенной за ночи дежурств. — Неужели ты могла уехать не простившись, и я бы потом не знал, где ты?! — живо спросил он, ужасаясь тому, что это вполне могло произойти. Он спрашивал ее не от лица школы, забыв про тон ответственного дежурного, и ждал ответа с приоткрытым от растерянности ртом.
— Мы же евреи, нас же фашисты в первую очередь прикончили бы, — сказала она, оправдываясь. — Я тебе потом собиралась написать…
— В захваченный фашистами город?! — перебил он громко, с усмешкой, поняв, что Рита просто не отдавала себе отчета в том, что ему открылось разом: они могли друг друга потерять.
Рита виновато глядела на него, запоздало осознавая это. Она хотела что-то сказать, но ее перебил гудок паровоза, круто набиравший силу, высоту, пронзительность. Став нестерпимым для уха, он оборвался и освободил пространство для другого звука. Стучали колеса мчащегося, притормаживающего у платформы состава, и зал ожидания встал, пришел в движение, к чему-то готовясь, а Рита сейчас же бросила взгляд в сторону матери и сестры. Мать взобралась на чемодан у стены и, нелепо возвышаясь над толпой, искала взглядом Риту, на миг исчезнувшую из вида. Потом, найдя, прижала руку к сердцу, давая понять, что оно не выдержит. И Рита поспешила к ней, смешалась с толпой. Даже поднимаясь на цыпочки, он больше не видел ее…
Вдруг Воля понял, что он один здесь провожающий, а все уезжают, все. Никто уже не отлучится отсюда ни на минуту, не отдалится ни на шаг, а ему еще предстоит вернуться домой и только потом — пуститься в путь.
Он представил себе, как побежит сейчас от вокзала домой по городу, почти опустелому, а здесь тем временем отойдет от платформы поезд, увозя всех, кто заполняет сейчас площадь и этот зал… На мгновение ему стало жутко.
Из комнаты военного коменданта вышел Гнедин в сопровождении рослого капитана — может быть, это был и сам комендант. Евгений Осипович сделал Воле знак, и все трое, выйдя на площадь, быстрым шагом обогнули здание вокзала, прошли сквозь павильончик, напоминавший летнюю пригородную кассу, и оказались на аккуратно заасфальтированной дорожке, обсаженной с обеих сторон молодыми тополями. В конце ее видна была решетчатая калитка, возле которой стояли милиционер, железнодорожник и красноармеец. И странно: только полтора десятка шагов отделяли асфальтовую аллейку от взбудораженного вокзала и переполненной площади, а было здесь пусто и чинно, и казалось почему-то, что здесь не может быть иначе. Тут было особо — Воля разом почувствовал это.
Капитан, шедший первым, сказал что-то, и железнодорожник с коротким лязгом приотворил калитку — она вела на перрон.
— Родич ваш? С вами? — спросил, обернувшись, капитан, вероятно, о Воле, но не глядя на него.
— Товарищ. Провожает меня, — ответил Гнедин, и милиционер, железнодорожник, красноармеец бросили мимолетно-пристальные взгляды на мальчика, который вместе с немолодым штатским и самим комендантом прошел в особую калитку…
У перрона, на который из здания вокзала никого не пропускали, стоял санитарный поезд. Входы в каждый вагон охраняли часовые.
— Вот, товарищ Гнедин, пожалуйста, в любой вагон, — сказал комендант. Он услышал негромкий протяжный стон, донесшийся из окна вагона (стекло было опущено), и добавил: — Еще сейчас к составу будет прицеплен вагон — в нем редакция газеты эвакуируется и военный трибунал, — можно и в тот. Вон его уже и прицепили…
— Да нет, не стоит, — ответил Гнедин, — Поеду в этом. — Он направился к ступенькам вагона, напротив которого они стояли, а комендант, опережая его, коротко приказал что-то часовому, и часовой сейчас же посторонился, освободил проход в тамбур.
…Евгений Осипович любил поезда. Ему нравилось ездить в жестком и в мягком, в салон-вагоне и солдатской теплушке. Даже в санитарном поезде, куда его внесли на носилках, он как-то, лет двадцать назад, ехал с удовольствием, потому что по пути в тыл всласть отсыпался, хоть и болела и ныла раненая рука.
Он помнил нестерпимую жару в накаленном бронепоезде, адскую стужу в армейском агитвагоне зимою девятнадцатого года, но никогда еще он не оказывался среди раненых невредимым, этого не случалось.