Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Андрей сорвал цветок. Протягивает мне. «Почини», — говорит. Пытаюсь объяснить, что живое не чинится. «Из чего сделан котёнок? Из кожи?»
В каком возрасте лучше сочетаться браком
Знаменитые, гениальные художники Наталья Гончарова и Михаил Ларионов были одногодки, родились в 1881 году. Рисовали, жили вместе, любили, опять писали картины, опять любили, но браком не сочетались. Вместе покинули Россию. За границей опять жили вместе, писали великолепные картины, но браком опять не сочетались почему-то.
Когда им было уже за семьдесят, наконец поняли, что подходят друг другу, — и поженились, перестав смущать окружающий мир своим свободолюбием и вольностью во взглядах на отношения между полами. Устали от социального авангарда, так сказать. В 1964-м, прожив в законном супружестве 9 лет, Н. Гончарова не выдержала счастья семейной жизни и скончалась. М. Ларионов, вкусив сладость законного брака, не выдержал горечи вдовства и женился вскоре на своей бывшей натурщице, позировавшей ему 40 лет назад. Через 2 года он не вынес восторга семейной жизни с молодой женой и умер, оставив ей в наследство все свои работы и работы своей первой жены.
И в семидесятичетырёхлетнем возрасте не поздно насладиться услугами Гименея. Девять лет узаконенной брачной жизни с любимым человеком, после пятидесяти лет проверки любви на прочность, — это достаточно. Плюс два дополнительных года с любовью № 2. Единственное, что смущает, — плоды творческого соития достались побочной ветви.
Эту историю я привезла из Москвы, посетив выставку гениальных супругов.
О символе свободолюбия
Символом свободолюбия была для меня черепаха Чипка. Её трагическое лицо, её скребущие лапы, переваливающаяся старческая походка, на которую она была обречена с детства. Всегда выглядящая старше своих лет. Змеиная морщинистая шея и белые молодые зубы в молодой розовой полости рта.
Летом меня отправили вместе с черепахой в деревню к бабушке. Такого зверя там ещё не видели. Бабушкин брат, дедушка Коля, с крестьянской основательностью посадил черепаху в клетку для цыплят — это был куб из сетки с маленькой дверкой. Клетка стояла прямо на густой траве с жёлтыми жирными одуванчиками, которые так любила ныне покойная Чипка.
Утром черепахи не оказалось. Чернел свежевырытый подкоп. Где-то в конце деревни ужасно гоготали гуси и мычали телята, там явно что-то происходило, какой-то переполох. Я отправилась туда. О, какое зрелище! По деревенской дороге ввысь и вдаль, по колдобинам, островкам травы и засохшим лепёшкам навоза куда-то очень целенаправленно ползла моя черепаха. Гуси шипели на неё, коровы и телята косили на неё своими круглыми карими глазами в белых ресницах и со своеобразной грацией испуга отскакивали от неё. Чипка не обращала никакого внимания на них и со стоическим равнодушием ползла дальше, вперёд и вперёд. Голос любви ли звал её к черепашьему другу, тоска ли по Родине — но вид у неё был пафосный.
Черепаха была водворена обратно, в свой цыплячий загон. Утром её опять не было — опять подкоп, в другом месте. Опять её выдали бдительные гуси. Всё лето она убегала от нас. Свобода значила для неё смерть. Но на её зацементированном лице читалась жажда свободы и упрямство, готовность ради вольных прогулок и ничем не обоснованной надежды на встречу с себе подобным лишиться жизни.
Дамский пальчик
Писатель из Москвы говорит: «Нет, не умеешь ты кофе заваривать. Это не кофе. Давай научу. Где кофемолка?» Встал к газовой плите, собою заслонил черноту и синий огонь, колдовал некоторое время. «Приготовь маленькие чашки. А поменьше нет? Меньше только стопки для водки? Ну ладно, сойдёт, хотя…» Я заглянула в замызганную кофеварку — три четверти её были заполнены молотым кофе, сверху — ароматная коричневая лиловость в неправильном обрамлении из рыжеватой пены.
Налил на дно чуть-чуть. Я попробовала. Это было что-то потрясающее. Что-то с приятной кислинкой, но столь крепкое, столь крепкое, что вкус этого был схож с настоем из хабариков. Я никогда не курила, только нюхала чужой дым, никогда не жевала хабарики, тем более их не заваривала. Но это было то самое — адский никотиновый настой, какая-то странная взрывоопасная жидкость, удивительно прочищающая мозги.
Писатель завёлся с пол-оборота. Я — тоже. Он заговорил с такой бешеной скоростью, такие дикие фантазии полезли из него, так сильно зажигали они мой мозг, что я вся запылала изнутри, глаза мои дико горели, я дико хихикала, отзывчиво воспринимая любую мелочь, любой изворот, который порождался из него. «Вот это — настоящий писатель! Вот это — настоящая богема! Какая атомная энергия в нём! Как заражает она меня! Вот чего мне не хватало в моём свинском загоне!»
Пересказав сюжеты 10 своих повестей, одну из которых собирались наконец где-то в Москве издать, он наконец, из вежливости, попросил меня показать ему мои стихи и куски прозы. «И это всё? — ужаснулся он толстой пачке драных и серых листов. — У меня около 10 тысяч стихотворений. Около 100 пьес. 50 повестей, около тысячи статей и рецензий…» — «И ты ещё не известен миру! Как это печально, как печально!» Я смотрела на него с нескрываемым уважением. «Ему 33 года, но как он плодовит, как плодовит! Бальзак какой-то! Да, именно таким и должен быть настоящий писатель! Гений должен быть плодовит, как муха какая-нибудь, способная своими личинками заполонить весь Земной шар. Какие жалкие личности — все остальные мои знакомые, которые считают себя писателями. Какие жалкие… Ни качества, ни количества. Тяжёлые на подъём, скучные в общении, нелюбопытные какие-то к различным проявлениям жизни. Одни претензии…»
Писатель моё полистал, отбросил небрежно. Я посмотрела на него с уважением: «Представляю, что написал он в своих 10 тысячах — да, передо мной настоящий гений. Пусть непризнанный. Но его обязательно признают. У него всё впереди!»
Я смотрела на него с нарастающим восторгом. Мне всё в нём нравилось. Его бело-чёрное лицо, чем-то напоминавшее брюзгливую маску кокаиниста Бодлера, его огонь, пылавший и заражавший меня, его московский нос и губы. У москвичей есть что-то неуловимо общее, некий отпечаток, по которому безошибочно можно отличить их от жителей других русских городов. Почему-то типичные москвичи — кареглазы, черноволосы, у них сочно, капризно, даже несколько брюзгливо вырезанные губы, с приятной бледной обводкой вокруг. Носы москвичей обычно как бы посередине перебиты, кончик — картофелиной. В типичных москвичах есть что-то земляное, энергичное, княжеское… Мой знакомый всё более и более казался мне привлекательным. «Москва… Да, это — Москва! Земляные холмы! Приволье полевого воздуха! Сердцевина России! К чёрту — Питер, к чёрту лягушачью трупную утончённость, этот сон разума, эту вялую расплывчатость утопленников! Москва — вот где жизнь! Вот где писатели!» — так думала я, взвинченная донельзя настоем из хабариков.
На мне было индийское платье, очень весёлое платье. Оно было чёрное, с золотыми и розовыми некими индусскими рожами и птичками, на кокетке. Я была без лифчика в тот день, то ли осознанно, то ли впав в коллективное бессознательное. Потом я поняла, что ему было видно всё, я преувеличивала непроницаемость чёрного цвета. За чёрной завесой, очевидно, шла своя жизнь, которая чрезвычайно привлекала моего знакомого. Писатель говорил и говорил, пылал, как огнедышащий вулкан, но взгляд его при этом не был так шустр и разнообразен, как его речи. Глаза писателя, с милой московской округлостью — ну что-то очень напоминающее мишку, медведя (вот почему, наверное, русских называют медведями — это всё из-за москвичей, из-за из шоколадных округлостей под бровями), глаза писателя как-то странно всё время помещались ниже моего лица.