Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– ...Да, да, спасибо. Кротов, это ты? Это ты, говорю?
– Это я, – отвечаю, – а вы кто?
– Дед Пихто. Здорово! Караев говорит.
– Здорово, – говорю, – Караев. Ты как меня нашел?
– Да вот нашел, – смеется в трубке Караев. – Слушай, времени мало, я быстро. Мне тут отпуск объявили, партия завтра, а я пустой. Можно я возьму твой чемодан? Потом рассчитаемся. Железно, ты же меня знаешь.
Самовольщика Караева я знаю хорошо. Он из молодых, да ранних. И полгода назад уже был в отпуске по случаю рождения ребенка.
– Тебе за что отпуск-то дали?
– Какая разница. Так я возьму?
– Бери, – говорю. – Чемодан у Ары.
– А что мне Аре передать? Он так просто не даст.
Сообщаю Караеву, что следует сказать ротному каптерщику.
– Вот спасибо, – говорит Караев. – Ты настоящий друг. Пока! Лечись давай.
Щелчок – и голос в трубке исчезает. Как он меня нашел? Понятия не имею... Впрочем, нелепо думать, будто в полку никто не знает, куда и почему меня так срочно увезли. Солдат есть учетная единица, его бумажный след отыщется всегда.
Спрашиваю у секретарши, интересовался ли мною начальник и когда он намерен инспектировать музей. Та про инспекцию не знает ничего, но в четырнадцать тридцать в офицерской столовой при клубе новогодний утренник для детей гарнизона, подполковник там будет, может потом и в музей заглянуть. Звучит логично.
Бегу по морозцу в каптерку и злюсь на себя: зачем так быстро согласился? Не то чтобы мне жалко чемодан – Караев все вернет деньгами или новым хабаром, сомнений в этом нет, по-другому у нас не бывает. Есть и доля его в общаке, нечто вроде страховки. Почему он ею не воспользовался? Впрочем, если партия завтра, а приказ был вчера, он просто не успеет отовариться.
– Аврал, – говорю Спиваку. – Пойдем развешивать планшеты.
Проектный эскиз оформления музея, подписанный начальником, заделан мною в виде большого альбома с обложкой под бархат – у немцев есть такой полукартон ворсистый. Мог бы просто сложить листы в папку, но я же умный, знаю, что нравится начальству. Возле двери я поставил тумбочку и сверху положил альбом, и каждый посетитель может раскрыть его и увидеть будущий музей, а также то, что уже сделано в натуре. Сравнение всегда в пользу готового, работают пространственный объем и убедительность живых размеров. В итоге получается, что ты заделал лучше, чем придумал, начальство это ценит. И если по причине халтурной загруженности ты отстаешь от графика, это не страшно: вот он, весь музей, в альбоме – значит, и в натуре тоже будет. Как только я сварганил тот альбом и положил на тумбочку, даже замполит по кличке «замполитр» стал меня реже беспокоить.
Мы с Валеркой официально числимся больными и можем форму не носить вообще, но я предпочитаю находиться в форме вне стен своего отделения. В каптерке мы форму снимаем и работаем в старых байковых халатах, обрезанных выше колена, и в тапочках. Халаты я стрельнул в хозчасти за портрет жены заведующего. Планшеты и стенды в музей мы несем уже в форме и вычищенных сапогах.
В музее мы начинаем заполнять третью стену под названием «История и современность». Я называю Валерке расстояние от потолка, он лезет на стремянку и отмеряет его немецкой рулеткой, которая не скручивается, когда тебе не надо. По краям стены в определенных точках он забивает два гвоздя и натягивает меж ними толстый шнур, который я уже надраил синим мелом. Потом Валерка ставит стремянку по центру стены, поднимается наверх, оттягивает шнур горизонтально на себя и выпускает. Шнур щелкает, как тетива. Мы вытаскиваем гвозди, сматываем шнур, вытираем руки тряпкой, смотрим вверх. На должном расстоянии от потолка пролегла идеальная синяя линия – наша первая направляющая. По окончании работ она и все другие легко сотрутся сухой тряпкой.
Я бы и дальше в стены гвозди забивал, на них и вешал. Спивак же работает дрелью: сверлит в стене отверстия диаметром в цветной немецкий карандаш, отпиливает мелкой пилкой от карандаша кусок в пять сантиметров, загоняет в отверстие – только потом берет гвоздь и, легонько потюкивая молотком, вбивает его в карандашный грифель. Гвоздь входит послушно и намертво. Про карандаш Спивак придумал сам еще в полку.
Когда я вешаю на гвозди планшет о нашем отделении, то вижу Милкино наклеенное фото – то самое, с которого я рисовал. Ниже – коллективный снимок психов с персоналом, сделан еще до меня: персонал серьезен, психи улыбаются. Рядом трудовые будни отделения: больные и медсестры в разных физкультурных позах – терапия называется, смешно и чуть похабно. Милки в буднях почему-то нет.
К обеду мы почти заканчиваем. Валерка предлагает вымыть пол. Я соглашаюсь, мы берем ведра и тряпки, однако моем только правую половину – там, где уже готово полностью. Я даже добавляю слева немного рабочего беспорядка, и получается отличнейший контраст. После обеда, когда высохнет, мы пройдемся по чистому полу мастикой.
В столовой я думаю, надо ли рассказывать Валерке про звонок Караева. Спивак Караева не любит почему-то, это было видно и в полку. Я и сам Караева не слишком уважаю, верткий он какой-то и болтает много, но через посты ходит будь здоров и с деньгами не химичит. Ничего другого от Караева не требуется, в друзья он мне не нужен.
Милка сменяется в шестнадцать. Заглядываю к ней, но там сидит заведующая, что-то пишет в дежурной тетради, Милка смотрит в потолок, откинувшись на стуле. Шея у нее красивая. Я тихо шмыгаю обратно в коридор. Кабинеты врачей и заведующей расположены в соседнем корпусе, здесь только палаты и дежурка – сдается мне, все потому, что персонал боится психов. Вообще врачи сюда приходят редко – только на утренний обход и чепэшные случаи, а так мы их почти не видим. Таблетки раздает дежурная сестра, она же водит психов на укол в соседний корпус, если требуется. В отсутствие сестры отделением командует простой солдат-дневальный. Психи его не трогают и мата его слушаются. Милка рассказала, что летом психи одного дневального побили; ночью пришел взвод из караулки и психов отметелил бляхами ремней, умело накрученных на руки. В своем роде тоже терапия. Я так Милке и сказал, она расстроилась: «Ты грубый солдафон». Да, по-своему я грубый солдафон, но с Милкой грубым не бываю. Она сама сказала: «А ты ласковый», я ее за язык не тянул. Про это мне и Галька говорила, только с другой интонацией, будто диагноз мне ставила, а Милка – удивленно, с задумчивым вопросом. Ох, эта мне задумчивость ее... Она со мною мирится на топчане с закрытыми глазами и с улыбкой, а я смотрю на «слоника». И вдруг она открывает глаза, и я вижу, что ее нет, она не здесь. Хотел ударить по лицу, несильно, – но не ударил. Лег на бок и гладил ее, и она улыбалась, и глаза ее были открыты. А вот Гальку я однажды стукнул. Правда, оба выпили до этого. Взял и мякотью ладони стукнул ее в лоб. Она глаза открыла, смотрит снизу на меня и спокойно говорит: ну отрубилась я немного, извини...
Честно говоря, я про Милку знаю очень мало. И, если говорить совсем уж честно, не очень и хочу: зачем мне это? Мне нравится собственно Милка, а не история ее предшествующей жизни. И неважно, читала ли она, допустим, Сэлинджера и как к нему относится. Важно, как она ко мне относится, а не к нему или другим писателям. Я о книгах с ней почти не говорю, она со мной тоже, но я чувствую: читала она много, больше меня и куда больше Гальки, которая, я знаю, вообще читать не любит – ей некогда. Галька вся снаружи, нараспашку, натура у нее такая, а в Милке прячется что-то, чутью недоступное. Как любила говорить баба Лиза, наша школьная учительница по литературе: глубокий внутренний мир. Я свой собственный внутренний мир не считаю мелким, но со мной другая ситуация. Учитель физики, разъясняя нам современно-научные взгляды на мир, однажды произнес такую фразу: Вселенная конечна, но безгранична. Я ни черта его не понял. По-моему, если Вселенная конечна, то у нее обязательно должны быть границы. А вот Милка, полагаю, с физиком бы согласилась. Такая меж нами разница, но это не имеет никакого отношения к тому, что с нами происходит, когда мы вместе.