Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Надо же, как удивительно мы встретились. Смотри, и Бат-Шева тут, – заговорила Хелен.
– Хелен как раз любовалась моей татуировкой, – сказала Бат-Шева и подмигнула Хелен, которая густо покраснела, почти в тон обоям. Теперь Джослин доложит всем, что Хелен одобряет или в лучшем случае делает вид, что одобряет подобные вещи.
Джослин повесила платья, которые несла примерить, и подошла поглядеть поближе.
– Ну, это хотя бы роза, не что-нибудь. Красиво. Где ты ее сделала?
Хелен пихнула Джослин в бок. Нехорошо вот так прямо выспрашивать. Лучше исподволь подвести, чтобы Бат-Шева сама все рассказала. Джослин послала ей взгляд, говоривший: «Не волнуйся, я знаю, что делаю». Когда нужно что-то выяснить, правильнее забыть о вежливости.
– Она у меня со школы, – ответила Бат-Шева. – У одной подруги уже была, и мне казалось, это красиво. Мне нравилась идея тела как материала для творчества.
– А родители? Что они на это сказали?
Даже если бы Тора не запрещала, Джослин ни за что бы не позволила дочери сделать татуировку.
– Они разрешали мне все, что заблагорассудится. Считали, что со временем я сама начну разбираться, что к чему.
Не слишком разумная идея, подумала Хелен, но в последнюю секунду решила не произносить это вслух.
– А как они отреагировали на то, что ты решила перейти в иудаизм? – спросила Джослин.
– Думали, что я спятила. Но когда я стала иудейкой, пришлось в некоторой степени разорвать прежние связи. Мне кажется, Тора про это говорит, что обращенный сродни новорожденному. Приходится выстраивать новые отношения.
– Но вы же все-таки общаетесь с ними? – спросила Хелен. При мысли о ребенке, отрезанном от родителей, ею овладевало беспокойство.
– Время от времени звоню матери и сообщаю, что жива. Она один раз видела Аялу, сразу после рождения. Было чувство, будто я навестила кого-то, кого знала в далеком прошлом. Ортодоксальный еврей – последнее, что могла себе вообразить моя мать. А вот мне это всегда казалось не таким уж невероятным.
Это напомнило Джослин – и в куда большей степени, чем ей бы хотелось, – ее собственную историю. Она росла безо всякой связи с еврейством. Ее родители были эмигрантами, которые изо всех сил старались стать настоящими американцами. Джослин еще подростком сама пришла к иудаизму. Надо было, в конце концов, разузнать, что это такое, раз уж она столько лет терпела в школе издевки и насмешки над произношением родителей и их манерой одеваться. Как-то субботним утром Джослин зашла в синагогу и поняла, что она дома.
Сделав этот шаг, она уже не возвращалась назад. Соблюдение законов далась ей легко и естественно. Ей нравилось ощущать, что ее жизнь мало чем отличается от жизни предков. Но кое с чем Джослин все же не смогла расстаться: с креветочным салатом. Она поедала его втайне всякий раз, как появлялось непреодолимое желание. У нее для этого случая имелись особые трефные миска с ножом, и готовый салат она хранила в специальном контейнере, в морозилке, за телячьими отбивными и брокколи. Никто ничего не подозревал. Даже муж. Он всегда был религиозным, и Джослин боялась, как бы он не подумал, что она скатывается к своему прежнему образу жизни, как в детстве. Но у нее была договоренность с Богом: на одно-единственное нарушение Он смотрит сквозь пальцы, а все остальное она соблюдает как положено.
Вместо того чтобы поддержать разговор с Джослин и Бат-Шевой, Хелен направилась к красным атласным платьям: посмотреть, есть ли ее размер – шестой, если самую малость втянуть живот. Пощупала материал. Может, когда Джослин уйдет, она решится померить. За ней водилась привычка купить что-то, что она ни разу не надевала, повесить это в шкаф на пару дней, а потом сдать обратно. Хелен уже представляла себя в этом платье, как вдруг ей подумалось, что будь у нее (по какой-то неведомой причине) татуировка, ее было бы видно с таким глубоким вырезом. Хелен глянула на Бат-Шеву: интересно, приходится ли ей, одеваясь, всякий раз об этом думать?
– А свести татуировку можно? – спросила она. – Я слышала, сейчас есть какие-то хирургические способы.
– Мне она не мешает. Скорее, напоминает о том, откуда я. Ведь не сотрешь то, каким был когда-то, – сказала Бат-Шева.
Хелен считала, что такой подход только осложняет жизнь. Чтобы куда-то встроиться, так или иначе идешь на компромиссы. Хелен-то уж точно: она всегда проглатывала то, что думала на самом деле, лишь бы не идти на конфликт. Отпустить свое прошлое – разве они многого просят? Если Бат-Шева собирается постоянно напоминать им, что она вышла из другого мира, им будет сложно воспринимать ее частью общины.
После этого обсуждать было особенно нечего. Джослин с Хелен мерили свои костюмы и юбки и вежливо попрощались с Бат-Шевой, когда та оделась и покинула комнату.
В другой раз, когда почти все мы уже укладывались спать, гасили свет, запирали двери, задергивали шторы, Бат-Шева вышла из дома и направилась вниз по улице к маленькому домику без окон, стоявшему за синагогой. Если бы не голая лампочка над входом, здания было бы и вовсе не различить. Это общинная миква, и каждую ночь кто-то из нас в строжайшей тайне наведывается туда, чтобы совершить ритуальное омовение. Нам предписано окунаться в нее через семь дней после месячных, и только после этого мы могли снова иметь близость с мужьями.
В ту ночь Ципора Ньюбергер сидела, ожидая своей очереди, на одном из розовых пластиковых стульев, подаренных семьей Леви по случаю шестидесятилетия миссис Леви. Без длинного каштанового шейтла, который она обычно носила (такой натуральный на вид, со спины и не скажешь, что парик; ну да не зря же она заплатила три тысячи долларов за настоящие волосы), Ципору было не узнать. Хотя сидела она в полном одиночестве, но волосы заколола булавками и убрала под платок. Она одна из немногих в общине покрывала голову – для большинства из нас эта мицва[7] потерялась где-то по дороге, но Ципора была решительно настроена не допустить, чтобы хоть один волосок оказался непокрытым.
Хотя она об этом никому не говорила – омовение полагалось совершать одному, – но Ципора терпеть не могла ходить в микву. Она читала рассказы женщин, которые это любили и чувствовали себя