Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Разумеется, поэзии в «Одиссее» сколько угодно… Все дело в том, чтобы передать ее в фильме.
— Верно, сказал Баттиста. Он взял со стола линейку и прицелился ею в меня. Верно… Но для этого и существуете вы оба: вы, Мольтени, и вы, Рейнгольд… Я знаю, что поэзия там есть, а ваше дело извлечь ее оттуда.
— "Одиссея", заметил я, это целый мир… Можно извлечь из нее все, что пожелаешь. Надо, однако, знать, с какой стороны к ней подступиться.
Казалось, Баттисту удивило, что его предложение не вызвало у меня никакого энтузиазма. Он пристально посмотрел на меня, словно хотел понять, что скрывается за моей холодностью. Потом, по-видимому, отложив выяснение этого на некоторое время, встал из-за стола и, откинув назад голову, засунув руки в карманы, принялся расхаживать по комнате из угла в угол. Мы повернулись и следили за ним глазами. Расхаживая по комнате, Баттиста говорил:
— Больше всего меня потрясло в «Одиссее» то, что поэзия Гомера всегда имеет характер зрелища. Говоря о зрелище, я имею в виду то, что неизменно и безоговорочно нравится публике. Возьмем, к примеру, эпизод с Навзикаей. Прелестные голые девушки плещутся в воде, а Одиссей наблюдает за ними, спрятавшись в кустах… Да это просто вариант сцены из "Купающихся красавиц". Или возьмите Полифема: одноглазое страшилище, великан, сказочное чудовище… Но это же Кинг-Конг один из популярнейших персонажей довоенного кино. Или вспомните Цирцею с ее дворцом. Это Антинея из «Атлантиды»… Вот что мы называем зрелищем. Но, как я говорил, тут не просто зрелище, это также и поэзия. Баттиста был в восторге. Остановившись перед нами, он произнес: Вот как я представляю себе «Одиссею», выпущенную кинофирмой «Триумф-фильм».
Я промолчал. Я понимал, что поэзия для Баттисты совсем не то, что для меня. И если исходить из его понимания поэзии, «Одиссея» производства «Триумф-фильм» должна быть сделана по образцу голливудских фильмов на библейские сюжеты с чудовищами, обнаженными женщинами, соблазнительными сценами, эротикой и театральной помпезностью. В сущности, говорил я себе, у Баттисты вкус такой же, как и у итальянских продюсеров эпохи Д'Аннунцио. Да и как может быть иначе?
Баттиста уселся за письменный стол и спросил:
— Ну, так что вы на это скажете, Мольтени?
Каждому, кто знаком с миром кино, известно: есть фильмы, о которых еще до того, как написана хотя бы одна строка сценария, можно с уверенностью сказать, что они будут поставлены; и есть другие фильмы даже после того, как заключен контракт и написаны сотни страниц сценария, твердо знаешь, что они никогда не будут закончены. Пока Баттиста говорил, профессиональное чутье сразу же подсказало мне, что его «Одиссея» один из тех фильмов, о которых много шумят, но которые так и не выпускают на экран. Почему я так решил? Я не смог бы этого объяснить. Не знаю, может быть, из-за непомерных претензий подобного фильма, а может быть, из-за того впечатления, которое произвела на меня внешность Рейнгольда, столь величественного, пока он сидел, и оказавшегося таким маленьким, когда он встал. Я чувствовал, что, подобно Рейн гольду, фильм будет иметь великолепное начало и жалкий конец. Совсем как в известной строке о сиренах "Desinit in piscem".[1]Но почему Баттиста пожелал поставить такой фильм? Я знал, что он очень осторожен и не склонен рисковать. Может быть, подумал я, он надеется, сыграв на имени Гомера, на «Одиссее» этой, по выражению Рейнгольда, Библии средиземноморских народов, получить солидные ассигнования, возможно даже из Америки. В то же время я знал, что, если фильм не будет поставлен, Баттиста в этом он ничуть не отличался от других продюсеров найдет какой-нибудь предлог, чтобы не оплатить мой труд. Так всегда бывает: если работа над фильмом оказывается напрасной, продюсер в большинстве случаев предлагает отложить оплату уже написанного сценария до производства следующего фильма, и бедняге сценаристу не остается ничего другого, как согласиться. Поэтому я сказал себе, что, как бы то ни было, мне следует обезопасить себя, потребовав немедленного подписания контракта, а главное, выплаты аванса. Для этого существовал лишь один способ: сослаться на трудности и заставить Баттисту добиваться моего сотрудничества.
— Мне кажется, что это превосходная мысль, сухо ответил я.
— Однако не видно, чтобы она привела вас в восторг.
— Боюсь, что это не мой жанр, что я… не справлюсь.
— Но почему? Заметно было, что Баттиста злится. Вы всегда утверждали, что хотели бы работать над серьезными фильмами… А теперь, когда я даю вам такую возможность, вы отказываетесь.
— Понимаете, Баттиста, возразил я, у меня склонность к психологическим фильмам. А этот фильм, если я правильно вас понял, должен быть чисто зрелищным, вроде американских фильмов на библейские сюжеты. Баттиста не успел ответить совершенно неожиданно в разговор вмешался Рейнгольд.
— Выслушайте меня, синьор Мольтени, сказал он, выпуская на лицо свою лунообразную улыбку, и это напомнило мне жест, которым актер приклеивает себе усы. Чуть наклонившись вперед, он заговорил почтительно, даже заискивающе: Синьор Баттиста прекрасно рассказал о нашем замысле… Он дал очень верное представление о том, какой фильм я намерен поставить с вашей помощью. Но синьор Баттиста говорил как продюсер, обращая внимание главным образом на элементы зрелищности… Если вы испытываете склонность к психологическим сюжетам, вам непременно надо работать над этим фильмом. Потому что в фильме будет дан психологический анализ взаимоотношений Одиссея и Пенелопы… Я хочу сделать фильм о человеке, который любит свою жену, но не любим ею.
Я растерялся, особенно потому, что озаренное театральной улыбкой лицо Рейнгольда приблизилось ко мне и, казалось, отрезало все пути к отступлению. Надо было что-то ответить, и притом сразу же. И вот в тот самый момент, когда я собирался возразить: "Но ведь неверно, что Пенелопа не любит Одиссея", последняя фраза режиссера неожиданно напомнила мне о моих отношениях с Эмилией, ведь я сам был человеком, который любит свою жену и не любим ею. И в то же мгновенье по какой-то непонятной ассоциации мне вспомнилось нечто такое, что, как я тут же решил, могло дать ответ на вопрос, который я задавал себе в приемной, ожидая вызова к Баттисте: почему Эмилия больше не любит меня?
Сейчас, когда я рассказываю, может показаться, что на это ушло много времени. В действительности же воспоминания пронеслись в моем мозгу стремительно, в какую-то долю секунды. Так вот, пока Рейнгольд склонял ко мне свое улыбающееся лицо, я вдруг увидел себя в нашей гостиной диктующим сценарий. Я диктовал в течение нескольких дней, работа приближалась к концу, а я все еще не мог сказать, хорошенькой была машинистка или нет. Пустячный случай, так сказать, открыл мне на это глаза. Машинистка печатала какую-то фразу, когда я, взглянув на лист через ее плечо, увидел, что она сделала ошибку. Я наклонился и исправил ошибку, напечатав сам нужное слово.
Кладя пальцы на клавиши, я непроизвольно коснулся ее руки. Я заметил, что рука у нее большая, сильная и как-то совсем не вяжется с хрупкой фигурой. Она не отдернула руку. Я напечатал следующее слово и на этот раз, пожалуй, уже намеренно тронул ее пальцы. Затем я взглянул ей в лицо, она тоже смотрела на меня, выжидающе и как бы поощряя. Неожиданно, словно увидев ее в первый раз, я понял, что она хорошенькая. У нее был маленький чувственный рот, капризный носик и пышные, зачесанные назад волосы. Ее тонкое бледное лицо выражало разочарование и досаду. И еще одна деталь когда она произнесла с гримаской: "Простите, я отвлеклась", меня поразил резкий, сухой тембр ее довольно неприятного голоса. Так вот, взглянув на нее, я увидел, что она не только не опустила глаза, но даже посмотрела на меня вызывающе. Должно быть, я немного смутился, и с этой минуты в течение нескольких дней мы только и делали, что обменивались взглядами. Точнее сказать, посматривала на меня она причем нагло, с бесстыдным вызовом. Ее взгляд преследовал меня, когда я отводил глаза в сторону, старался удержать мой взгляд, когда наши глаза встречались, и погружался в мои глаза, когда я смотрел на нее. Сперва она поглядывала на меня лишь изредка, потом все чаще и чаще. В конце концов, не зная, как уклониться от ее взгляда, я стал диктовать, прохаживаясь у нее за спиной. Но упрямая кокетка сумела выйти из положения, глядя на меня в большое зеркало, висящее на противоположной стене. Всякий раз, когда я поднимал глаза, я встречал в зеркале ее пристальный взгляд. В конце концов случилось то, чего она так старательно добивалась. Однажды, исправляя через ее плечо какую-то ошибку, я поднял на нее глаза, наши взгляды встретились, и губы соединились в коротком поцелуе. Характерно, что, поцеловавшись со мной, она тут же сказала: "Наконец-то! Я начала уже думать, что ты так никогда и не решишься". По-видимому, она была уверена, что теперь я У нее в руках, настолько уверена, что не стала больше целоваться со мной и сразу же принялась за работу. Я почувствовал смущение и раскаяние. Конечно, девушка мне нравилась, иначе я не стал бы ее целовать, но я знал, что не люблю ее. Я поцеловал ее потому, что к этому меня вынудила ее дерзкая и лестная для моего мужского тщеславия настойчивость. Теперь она печатала, не поднимая глаз от машинки. Я смотрел на ее бледное круглое личико, на густую гриву черных волос, и она казалась мне все более хорошенькой. Потом, вероятно нарочно, она сделала ошибку, и, желая исправить ее, я снова наклонился. Она следила за каждым моим движением. Как только моя голова приблизилась к ее лицу, она быстро повернулась, обняла меня и, схватив мою голову, прижала свой рот к моим губам. В эту минуту дверь распахнулась, и в комнату вошла Эмилия.