Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фотоальбомы привезли около восьми вечера. Вера Леонидовна не уходила из здания на Резницкой: ждала. Огромным усилием воли сохраняла спокойное лицо, пока оперативники не покинули ее кабинет. И только после этого дрожащими руками открыла первый альбом.
Уже через несколько минут никаких сомнений у нее не осталось: Вячеслав Завгородний тридцать лет тому назад и был тем самым мальчиком. Его лицо и весь облик до сих пор стояли перед глазами Веры столь отчетливо, словно не было всех этих лет. И лицо той женщины она тоже не забыла. Вот она, на детских и юношеских фотографиях – рядом с сыном. Позже – с сыном и невесткой, молодой симпатичной Марией, потом с маленьким внуком, потом с внуком и внучкой. Шли годы, Вячеслав матерел, наливался мужской силой, а мать его с фотографий исчезла. Капитан Огневой сказал, что она умерла около десяти лет назад.
Вера снова вернулась к фотографиям, на которых Славе было лет шестнадцать-семнадцать. Карточки сделаны в ателье, сразу после войны. За годы войны он мало изменился, разве что стал повыше, покрепче, в плечах пошире, но лицо осталось все таким же, каким она его помнила. Те же глаза, злобно прищуренные, тот же полный ненависти взгляд. Кого же он так люто ненавидел после Победы? И точно такая же злоба и ненависть – в лице его матери. Со временем их глаза успокоились, лица смягчились, вот снимок Вячеслава в форме, сделанный во время службы в армии. Вот выпускной институтский альбом. В те годы любительская фотография была большой редкостью, мало у кого имелись свои фотоаппараты, снимки делали чаще всего в ателье, где человек обычно может взять себя в руки и придать лицу выражение спокойной задумчивости и благообразия. Интересно, то успокоение и смягчение, которое увиделось Вере в фотографиях, было настоящим, искренним, или напускным, искусственным, предназначенным для постороннего взгляда? «Чтоб вы сдохли, жиды проклятые!» Если человек так думает в двенадцать лет, то высока ли вероятность, что в двадцать он станет думать иначе? А в тридцать? В сорок?
Сколько раз Вера за тридцать три года вспоминала этого мальчишку – столько раз испытывала омерзение, ненависть и желание убить его. «Я могу его посадить, – билась в голове одна-единственная мысль, пока следователь Потапова запирала кабинет и шла от здания Прокуратуры УССР к метро. – Собственно, именно для этого меня сюда и прислали. Я должна его посадить. И я могу. Но он не виновен, и я это знаю. Он не виновен в хищениях и взятках. Но он виновен в антисемитизме. Он желал смерти бабушке Рахили, Розочке, Леночке. Он дошел с колонной до самого конца и смотрел, как в них стреляют. Смотрел и радовался. Могу я его простить? Нет, не могу. Могу я поверить в то, что он вырос, одумался, стал другим и что ему теперь стыдно за то, что он сделал? Нет, не могу. Я в это не верю. Могу я его посадить? Да, могу. Могу я пойти на поводу у руководства и позволить сделать из себя послушное орудие? Могу, но не хочу. Могу я отправить на скамью подсудимых заведомо невиновного? Наверное, могу, если рассуждать теоретически, и, наверное, должна, учитывая мою ненависть именно к этому человеку. Но если я это сделаю, я потеряю уважение к себе самой. А уж на это я пойти точно не могу».
Она все шла и шла по обсаженным деревьями киевским улицам, выбирая маршрут подлиннее. Отчего-то казалось, что, пока она гуляет, решение можно не принимать, но как только она окажется в своем номере в гостинице, откладывать будет уже нельзя. Ловя на себе заинтересованные и одобрительные взгляды встречных мужчин, Вера то и дело говорила себе: «Я сейчас не следователь, я просто женщина, красивая женщина. Никто из прохожих не знает, что я следователь. И можно делать вид, что я – никто, обычная горожанка-киевлянка. Пока я ни с кем не разговариваю, никто не услышит мой московский говор и не узнает, что я не местная. Никто не вправе требовать сейчас от меня никаких решений».
* * *
… – Что я скажу Гале? – монотонно повторяла бабушка Рахиль, глядя в окно. – Что же я скажу Гале? Она отправила ребенка со мной, а я не уберегла… Отпустила Верочку одну…
Все начиналось так радостно! Летние каникулы, Верочка Малкина закончила третий класс, и ей сказали, что папина мама, бабушка Рахиль, повезет их на отдых в Прилуки, где жили какие-то родственники. Их – это трехлетнюю Леночку, дочку папиной старшей сестры Сони, папину младшую сестричку Розочку и саму Веру. Мужа у Сони не было, но мама объяснила, что Сонечка не мать-одиночка, муж у нее когда-то был, просто они поссорились и расстались, а потом и развелись. Родители этого «когда-то мужа» тоже жили в Прилуках. Миролюбивая и мудрая бабушка Рахиль сумела сохранить с ними хорошие отношения, и сваты, теперь уже бывшие, усиленно приглашали ее с девочками на отдых, обещая помочь устроить жилье и суля самые свежие фрукты, ягоды и овощи. Ведь маленькая Леночка приходилась им как-никак родной внучкой, причем внучкой первой и пока единственной: Сониным мужем был их старший сын, остальные дети еще не стали взрослыми. Однако у семьи Малкиных в Прилуках была и своя родня, кровная, и ехали бабушка и девочки именно к ним: к Батшеве и Михаилу, гостеприимно уступившим им одну из комнат в доме.
И вдруг… Война! В июле сыновья Батшевы ушли на фронт, примерно тогда же пришло письмо от Верочкиной мамы, которая писала, что из Ленинграда началась эвакуация детей: «Рахиль Ароновна, я так рада, что Верочка с вами, а не здесь! Сейчас ее увезли бы неизвестно куда, а когда вы рядом – я спокойна за мою девочку».
Разговоры об эвакуации велись всюду, уезжали, кто мог, но Михаил почему-то ждал, когда будут эвакуировать колхоз, в котором он был председателем. Не мог он бросить на произвол судьбы свое отлаженное хозяйство… Или же были какие-то другие причины, о которых маленькая Вера Малкина не ведала.
В августе все-таки двинулись вслед за отступающей Красной армией. Погрузили скарб на телеги и отправились. Куда? Никто не знал. Надолго ли? Этого тоже никто не знал. Вера не помнила всей картины целиком и последовательно, память сохранила только какие-то обрывки: понукания волов «цоб-цобэ»; проливной дождь ночью, попытку бабушки устроить девочек на ночлег, ее голос, горячо убеждающий хозяев какого-то дома, что «они русские», и испуганно-раздраженные голоса этих хозяев, ответивших отказом; бомбежку, крики «Ложись!» и жуткий вой раненой лошади… Обоз шел вместе с осколком какой-то воинской части, человек 100–150 солдат, растерянных и не умеющих воевать, оставшихся практически без командиров. И еще Вера помнила панический вопль:
– Мы окружены!
Этот вопль, полный ужаса и отчаяния, словно бы поставил точку на всем, что было раньше. Больше не оставалось надежды оказаться среди «своих». Начиналась другая жизнь. Жизнь, в которой для человека переставало существовать понятие «завтра» и даже «через час». Потому что в этой новой действительности тебя могут убить в любую секунду.
Уцелевшие после бомбежки прятались по подвалам, оврагам и сараям. Но разбежаться далеко не удалось, ведь они действительно были окружены. Очень скоро послышалась команда:
– Жиды и коммунисты, на выход!
Вера плохо помнила, что было сразу после этого. То ли их везли, то ли сами шли… Но понимала, что их гонят назад, в Прилуки, уже занятые немцами.