Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Un’alba cetra.
Земля, как ком послушной глины в мастерской скульптора, словно предлагает себя творческим рукам сознательной любви, каждый крик звучит как обещание, и сама печальная смерть дня не говорит ни о чем другом, как о былом возрождении света на утро.
Но новый мир, растущий в старом, как сказочный царевич Гвидон в гнилой бочке, побеждает не только буржуазный материализм, но и буржуазный индивидуализм.
Еще физическое материнство, конечно, альтруистичное и самоотверженное в себе, может быть, замкнуто в очень узком кругу любви и сочувствия, но не то духовное и культурное материнство. Идея, образ, рабочая сила, напряжение борца, когда мы носим их в себе, — связуют нас с человечеством. Они не мыслимы и не ценны сами по себе, они бессмертны и полны жизни, когда прилагаются к коллективному созиданию идеального в реальном. Коллективное видовое, историческое выявление и последовательное осуществление идеалов, диктуемых неограниченными в своем развитии органическими потребностями человеческой природы, — вот основное в нашем человеческом бытии.
Маркс в своей чудесной статье „Мальтус и Рикардо“ объясняет, что единственным критерием при оценке каких бы то ни было явлений должна служить выгодность их для роста богатства человечества, которое равно, как тут же говорит Маркс, росту способностей человеческой природы. Вид в своей грандиозной работе считается с индивидом лишь как с моментом и частью: кто понял смысл существования, Вида не только головою, но всем существом своим, жизнь того переполнена светом, значительностью, упоением творчества, безмерно выходящего за рамки беглого личного бытия; кто не понял и протестует, того история оставляет в стороне с его бесплодным нытьем. Это звучит в полном согласии со словами Маха, что с гибелью индивида гибнет лишь форма, идейное же духовное содержание еяе может быть и должно быть сохранено и пущено в оборот истинным носителем духа — коллективом. „Способствовать социальному, художественному, научному и всякому другому обогащению человеческого рода — вот настоящее счастье для личности“.
Вероятно, Метерлинк не знал ни Маркса, ни Маха, когда в своей книге ,,Le temple ensevel.“ он выдвинул такой единственный критерий морали: „Все, что способствует росту сил Вида,—благо, все, что ему вредит,—зло“.
И для людей такого миросозерцания возможны, конечно, самоубийства, но только разумные, условием для каковых является не только тягостность жизни для самого субъекта, но и правильно сделанная оценка, приводящая к выводу о бесполезности его жизни для коллектива. Такие случаи редки, такие случаи совсем исчезнут с усовершенствованием социальной гигиены в широком смысле этого слова.
И чтобы кончить словами итальянского поэта статью, в которой я уже не раз прибегал к их помощи, приведу стихи милого Цанелло, венецианского поэта-священника:
T’avanza, t’avanza
Divino stranicro, —
Conosei la stanza
Cho, fut ti dicro?
Se schiave, se lagrime
Ancora rinserra —
E’gio vin la terro!
Вперед человек, вперед божественный странник, разве ты знаешь, какое место суждено тебе занять? Пусть земля еще полна рабами и слезами, — она молода!
САМОУБИЙСТВО.
Н. Я. Абрамович
Колоссальная цифра самоубийств у нас в России в последние годы может навести на мысль, что смерть в нашей русской жизни получила то полновластие, о котором мечтал великий пессимист, проповедник избавления от „воли к жизни“. Не только в стихийных бедствиях и не только насильственно, но и по личной воле ежедневно умирают, кончают с собой и в столицах, и в провинции. По преимуществу молодежь. Ежедневно газетная хроника превращает завершение чьей-либо жизни в мелкий газетный факт.
На самом деле во всей тысячной массе самоубийств Шопенгауэр вряд ли нашел бы хотя одного приверженца. Даже небольшое количество тех, которые покончили с собой в пресыщении и пустоте, в тягостной Taedium Vitae, философу не дали бы ни одного примера победы освобожденного от инстинктов и вожделений интеллекта.
В громадном большинстве те, которые самовольно уходят от жизни, сведены в могилу страшным, ненасыщенным голодом жизни.. Звучит парадоксально: они умерли, потому что слишком хотели жить. На самом же деле это именно так. Слепые и страстные поклонники обманчивой Майи, они надорвались в муках неосуществлений, обессилели в порывах, и пали все-таки рабами той же Майи, страшно жаждая жизни и не прикасаясь губами к ее чаше.
II.
Потому-то в этих строках, основная тема которых — смерть, мне придется гораздо больше говорить о жизни, чем о смерти.
Нет явлений без причины. Колоссальная цифра самоубийств есть, несомненно, весть о чем-то, знаменование кровавое и удручающее. Но почему именно в наши дни так страшно увеличилось число самоубийц? Ужели мы задыхаемся теперь сильнее, чем в серую дореволюционную эпоху „малых дел“ и чеховщины? Откуда прорвался этот напор массовой человеческой воли, смертью протестующей против мертвечины жизни? Быть может, это следствие психического размаха, волевой энергии 1905 года, слабое отражение этого размаха? Ведь по сравнению со спячкой в болоте, с косной примиренностью в нем самоубийство кажется хотя и в слабой степени, но все-же проявлением активности.
Во всяком случае, на нашей общей человеческой совести лежат тысячи таких убийств. При жизни этих обреченных не услышали. Но вот после смерти предсмертный крик их записок и жалоб на минуту режет наш слух. Это — утопающие. Мы живем так, что не можем все держаться на поверхности жизни. Среди нас одни живут, другие тут же на глазах гибнут. Это никому не мешает жить.
И по преимуществу рвет нетерпеливо нити своей жизни молодость. Она горда и непримирима. И главное — она слишком сильна бьющим в ней потоком жизненной жажды и влечений, чтобы медленно и тоскливо влачиться по колеям нужды, робких ожиданий, бессильных грез, бесцветных, сухих, мертвых дней. Сердце молодости бьется страстно; ей необходима жизнь, прибой ее уносящих волн. Она не может ждать и ждать, она умирает от этого. Все те ушедшие — они не могли больше ждать, не выдержали ожиданий. Еще день голода, еще день пустоты, оброшенности, бессилия, — и вот наступает последний почему-то день... За ним, правда, мерещатся призраками еще такие же серые, пыльные, страшные мертвой тоской дни. Но юность кричит: „Нет, нет,нет! Не хочу, не могу больше!... И захлопывает дверь в пространство этих дальнейших проклятых Богом дней, с великой тоской в душе решая, что надеяться больше не на кого: ни на Бога, ни на людей. Дорога жизни упирается прямо в смерть.
Нужно считаться еще с особой психической атмосферой юности, с особым безумием ее, от которого не избавлен никто, с ее смутным,