Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шестого мая к нам пришли Анелевич с Мирой. Вроде бы на совещание, но говорить, собственно, было уже не о чем, и он лег спать, я тоже заснул, а назавтра предложил: «Оставайтесь, чего вам возвращаться», но он не захотел. Мы их проводили, а на следующий день, восьмого, пошли к ним в бункер, на Милую, 18. Уже была ночь, мы зовем — никто не откликается, наконец какой-то парень сказал: «Нету их. Покончили самоубийством». Остались несколько человек и те две девушки, проститутки. Мы их забрали, и, как только вернулись к себе, оказалось, что с арийской стороны уже пришел по каналам Казик с проводниками и мы будем выходить. (Девушки спросили, можно ли им с нами. Я сказал: «Нет».) Проводников нам прислал Юзвяк — «Витольд» из АЛ; они привели нас к выходу на Простой, мы ждали там ночь, день и еще одну ночь, и десятого мая в десять утра открылся люк, наверху уже была машина, и наши люди, и Кшачек от «Витольда» — вокруг стояла толпа, на нас смотрели с ужасом, мы были черные, грязные, с оружием, — все молчали, и в этой тишине мы выходили на такой ослепительный, майский свет.
Анджей Вайда задумал фильм о гетто. Он говорит, что использовал бы архивные фотографии, а рассказывать обо всем будет сам Эдельман.
Он бы рассказывал перед камерой в тех местах, где это происходило.
Например, перед бункером на Милой, 18 (сегодня там лежал снег и мальчишки съезжали сверху на санках).
Или у входа на Умшлагплац, возле ворот.
Ворот, правда, уже нет, старую каменную ограду снесли, когда строили жилой микрорайон. Теперь там выросли высокие серые корпуса — строго вдоль железнодорожной платформы. В одном из них живет моя приятельница, журналистка Анна Стронская. Я говорю ей, что у нее под окнами, со стороны кухни, стояли последние вагоны поезда — паровоз был там, где тополя. Стронская, у которой больное сердце, бледнеет.
— Слушай, — говорит она, — ведь я всегда к ним хорошо относилась, они мне не причинят зла, как ты думаешь?
— Конечно нет, — отвечаю я, — они еще будут тебя охранять, увидишь.
Итак, при строительстве микрорайона старую ограду снесли, но на ее месте тут же поставили новую, из целехонького белого кирпича. Прикрепили мемориальные доски и светильники, повесили зеленые ящички для цветов, посеяли кругом траву, и теперь там полный порядок, все аккуратное и новое, на Задушки и Йом Кипур[19] горят лампадки.
Или он бы рассказывал около памятника.
Девятнадцатого апреля, в годовщину, сюда бы, как обычно, подъехали автобусы с зарубежными гостями и из них вылезли бы дамы в весенних костюмах и мужчины с фотоаппаратами. На скверике сидели б на скамейках старушки с колясками, разглядывая автобусы и делегации от предприятий, готовящиеся к возложению венков. «У нас в подвале, — сказала бы какая-нибудь старушка, — сидела одна под углем, еду ей подавали с улицы через окошко». (Кстати, вполне бы могло случиться, что та, которая сидела под углем, выходила бы теперь в весеннем костюме из дверей экскурсионного автобуса.) Потом под барабанную дробь делегации с венками направились бы к памятнику, а следом за делегациями туда стали бы подходить отдельные люди с маленькими букетиками, а то и одним-единственным нарциссом в руке, в самом же конце, после цветов и барабанов, из толпы неожиданно вышел бы седобородый старик и начал читать кадиш[20]. Встал бы у подножия памятника, под горящими лампадами, и дрожащим голосом затянул молитву — плач по мертвым. По шести миллионам мертвых. Такой одинокий старый человек с бородой, в длинном черном пальто.
Толпа бы перемешалась. «Марек, — кричал бы кто-нибудь, — привет!» — «Марыся, ты все такая же молодая», — ответил бы он радостно, потому что это была бы Марыся Савицкая, которая перед войной бегала на восемьсот метров за «Искру» вместе с сестрой Михала Клепфиша, а потом прятала у себя эту сестру-спортсменку, и жену Михала, и дочку…
Дочка и жена выжили, а Михал остался на Бонифратерской, на том чердаке, где он заслонил собою пулемет, чтобы другие могли пройти, а на еврейском кладбище есть символическая могила с надписью:
инж. Михал Клепфиш
17. IV.1913 — 20.IV.1943
И это было бы очередное место для съемок фильма.
Рядом — могила Юрека Блонеса, его двадцатилетней сестры Гуты и их двенадцатилетнего брата Люсика, и еще Файгеле Гольдштайн (какая она была? он даже ее лица не помнит), и Зигмунта Фридриха, отца Эльжуни, который сказал ему в первый день: «Ты останешься жив, так что помни — в Замостье, в монастыре…»
Это уже не символическая могила.
Выйдя из каналов, они поехали в Зелёнку, где было подготовлено убежище, но десять минут спустя явились немцы. Похоронили их в Зелёнке, под забором, так что после войны нетрудно было отыскать тела.
Тех, что лежат в полусотне метров от этой могилы в глубине аллеи, привезли после войны с Буга. Выйдя из каналов, они решили идти на восток, переправиться через Буг и присоединиться к партизанам, но, когда были посередине реки, по ним открыли огонь. (Из каналов они вышли на Простой. Люк внезапно открылся, и Кшачек крикнул сверху: «Выходи!» — но восьми человек не досчитались. Эдельман приказал им перейти в более широкий канал, потому что, сидя под наглухо закрытой крышкой люка ночь, день и еще одну ночь, они задыхались и начали умирать от воды с фекалиями и от метана. Теперь Эдельман велел их позвать, но никто не сдвинулся с места — никто не захотел отойти от люка, потому что крышка уже была открыта, уже были воздух и свет и слышны голоса людей, которые их ждали. Тогда Эдельман приказал Шлямеку Шустеру сбегать за теми восьмерыми, и Шлямек побежал. Наверху всем распоряжались Кшачек и Казик, они твердили, что надо ехать, что будет еще одна машина, и, хотя Целина выхватила револьвер и кричала: «Не подождете, буду стрелять», грузовик тронулся. Выход через каналы организовал Казик. Ему тогда было девятнадцать лет, и то, что он сделал, было поистине чудом, но теперь Казик время от времени звонит из города, находящегося в трех тысячах километров отсюда, и говорит, что это он во всем виноват, так как не заставил Кшачека подождать. На что Эдельман отвечает: ничего подобного, Казик вел себя безупречно, винить надо только его, ведь это он приказал тем восьмерым отойти от люка. В свою очередь Казик — все из того же, расположенного в трех тысячах километров от Варшавы, города — говорит: «Брось, виноваты немцы. — И добавляет: — В чем дело, почему до сих пор никто ни разу не спросил у меня про тех, что остались живы? Всегда расспрашивают только о погибших». Люк, который находится на Простой, в микрорайоне «За железными воротами», тоже, разумеется, подошел бы для съемок.)
В самом конце аллеи, где за последними могилами начинается что-то вроде поля — ровного, поросшего высокой травой и тянущегося до ограды Повонзок[21], — нет никаких мемориальных досок. Здесь хоронили тех, что умирали еще до ликвидации гетто — от голода, от тифа, от истощения прямо на улице, в пустых квартирах. Каждое утро служащие погребального общества «Вечность» выходили с ручными тележками, подбирали с улиц трупы и укладывали на тележки грудами, один на другой, потом пересекали мостовую на Окоповой, выезжали из гетто — кладбище было на арийской стороне — и шли вон туда, по этой аллее, к ограде.