Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бумажка, крутясь, приземлилась аккурат в огромную лужу, разлитую на выезде из арки, и я, споткнувшись обо что-то, летела туда же.
– А‐а‐а‐а! – глухо в снежной пелене закричало множество голосов, но больше я уже ничего не видела, потому что сверху на меня упало что-то тяжелое, заставив черпнуть носом грязной холодной воды.
– Что вы делаете! Вы же ребенка задавите! – услышала я возмущенный Бабушкин вскрик. На секунду наступило облегчение, я уже хотела встать на четвереньки, но тут надо мной произошла какая-то возня, и почти над моим ухом грубо, с особым нажимом, мужской голос проорал:
– Ложись, дура, если жить хочешь!
После чего тяжелое снова обрушилось на меня, а через секунду – еще больший вес буквально расплющил меня об асфальт. Под мою куртку стремительно заползала ледяная вода. Вокруг все еще гремело, тарахтело, звенело, орало и визжало, но все это было слышно как бы «под сурдинку»: на мне, плотно вжимая меня в лужу, лежала охающая Бабушка, а рядом с моим лицом, мощно упираясь ладонью и пальцами в землю, распласталась в грязной воде огромная мужская рука.
«Русское радио! Все будет хорошо!» – провозгласил динамик. Потом что-то сильно грохнуло, запахло гарью, снова раздался крик, вслед за тем чей-то гнусавый голос тягостно и тоскливо затянул:
Вода, обжегшая было мое голое пузо, стала постепенно согреваться, я – под непомерным весом двух взрослых тел – тоже, веки отяжелели…
едва слышно и убаюкивающе-уютно сквозь щелканье и вопли доносилось до меня.
Твое счастье разобьется на куски,
Ритмичный стук камушков раздался как-то особенно близко. Бабушкина голова, как будто ее кто-то толкнул, уперлась лицом мне в плечо. Вслед за этим раздался еще более ужасающий грохот. Что-то сверкнуло, полыхнуло, и гнусавое вытье из динамика оборвалось. Глаза мои сами собой с облегчением закрылись. Чтобы не захлебнуться, я дотянулась щекой до этой большой мужской руки, возвышающейся над водой, как спасительный остров, и… поплыла в какой-то сладкой пелене. В ней рядом со мной в пустом темном пространстве детсадовской спальни кувыркалась ставшая больше меня самой золотая пудреница, отсверкивающая то рубиновыми розовыми лепестками, то пожелтевшим циферблатом, на котором, видимо, окончательно сбрендившая маленькая стрелочка встала вертикально и настойчиво стучала в мутное стекло, словно хотела его продырявить.
– Маша, Маша? Что с тобой, Маша?
Отчаянный Бабушкин голос прорезал пустую безразмерность, пудреница захлопнулась, зажевав откуда-то взявшуюся в ней Бабушкину денежку, с которой на меня проницательно-пристально смотрел худой бородатый дядя. Внезапно стало холодно…
– Маша! Да господи, что с ней?
Стояла такая нереальная тишина, что было слышно, как снежная крупа шуршит по асфальту. Я приоткрыла глаза – вокруг было почти совсем темно. Почему-то не светились фонари и магазинные вывески, вместо витрин зияли черные пугающие дыры. Бесплотными черными тенями над улицей нависали дома, и только чуть поодаль от нас, нарушая цветовое серо-белое однообразие, пробивались красно-желтые всполохи: видимо, разгорался подожженный табачный ларек. Глаза закрывались сами собой, хотелось лечь обратно в теплую лужу, свернуться калачиком, спрятав лицо, чтобы снежный песок перестал хлестать по щекам.
Но меня очень сильно трясли, разбрызгивая во все стороны миллионы маленьких склизких капель…
– Да спит она у вас, спит, – засмеялся кто-то.
С трудом до конца разлепив глаза, я увидела рядом с трясущейся крупной дрожью Бабушкой того самого мужчину в картонной дубленой куртке, правда, почему-то без обтягивающей голову трикотажной шапочки. С него, как и с Бабушки, ручьем стекала грязная вода.
– Угрелась под нами и заснула. – Мужчина отер перепачканное лицо носовым платком, что, впрочем, было совершенно бесполезно, потому что грязные полосы еще больше размазались по щекам и по лбу. – Тьфу, черт… Холера им в бок, козлам… Совсем обнаглели… Палить среди бела дня там, где народу полно… Ехали бы себе на свои «стрелки» в лес куда-нибудь. Ворон бы постреляли – все польза. Развелось его нынче, воронья-то… немудрено, впрочем… падали с каждым днем все больше…
Бабушка подпрыгивающими руками перевернула сумку, сливая из нее воду, и опять принялась меня трясти, время от времени беспомощно поднимая лицо к мужчине:
– Вы уверены? Вы уверены? Ее точно не задело?
Мужчина нагнулся, внимательно меня осмотрел и снова засмеялся:
– В рубашке родилась… И пять долларов с собой прихватила!
Он перевернул мой страшно грязный судорожно-сжатый кулачок и, с трудом разогнув пальцы, вынул оттуда мокрую смятую зеленую бумажку.
– Нате-ка, спрячьте. – Мокрый комочек был всунут в Бабушкину ладонь, и она, явно не понимая, что делает, послушно засунула бумажку в хлюпающий карман.
И в этот момент гнетущую тишину разорвал заунывный вой сирен. Мужчина тревожно огляделся и сказал:
– Вы бы это… вели ее домой скорее… Простудитесь сами, она застудится… Да и… не надо вам все это… а ей тем более…
– Да-да-да, – истерично повторяла Бабушка, но почему-то не трогалась с места.
– Понятно. – Мужчина внимательно посмотрел на Бабушку, решительно взял ее под локоть, а меня за руку и быстро потащил по улице, стремясь свернуть за ближайший угол. Звук сирен становился все ближе, улица слабо осветилась холодным мигающим светом многочисленных «маячков», с трудом пробивающих крупяную снежную завесь.
– Быстрей, быстрей! Быстрей ногами перебирай! – Мужчина почти волоком волочил меня по асфальту, ловко лавируя между какими-то неподвижными темными кучами, по изгибам и складкам которых протянулись уже снежные пробелы. И вдруг в одной из куч в неверном свете приближающихся «мигалок» я разглядела человеческое лицо с какими-то странными, опрокинувшимися, остановившимися глазами… Стало очевидно, что всё это люди, которые почему-то не торопятся подниматься.
– Бабушка, – проблеяла я. – А почему они не встают?
– Спят они… спят… Как ты, угрелись и спят, – досадливо бросил мужчина и еще прибавил шагу.
– А когда они проснутся? – захныкала я.
Сил моих бежать больше не было никаких, ноги просто тащились по земле, и было очень больно руке, за которую меня беспощадно тянули.
– Кто их знает? Может, завтра… А может, никогда!
Мужчина на бегу нервно покосился на темную, безжизненную, какую-то всю словно раскуроченную замершую безмолвную темную машину, с которой мы в этот момент поравнялись, и резко скомандовал: