Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Анэта тужит, — говорила мама, глядя в окно. — Снова тужит, бедная. Да и что ты хочешь? — спрашивала она у кого-то отсутствующего и тут же отвечала ему: — Бедность такая, полная хата детей. «Купили, — говорит, — пуд жита, хоть хлеба от муторности съедим». Маленькие поплачут с голоду, а девкам стыдно плакать. А самой уж и не говори. Сиди, гляди… Хоть ты и дырку в небе прогляди, ничего хорошего не увидишь.
Молодой парень Гаврила, заглазно Зажмура, часто садился на жеребца и гремел вдоль деревни галопом, во все стороны разбрызгивая грязь. Он то орал, матерился, чтобы убирались с дороги, то важно надувался и молчал. Казак, улан, кавалерия!.. Потом эта мечта его сбылась — несмотря на то, что он и жмурился, и коленки держал вместе, портки вечно были протерты, Зажмуру взяли-таки в кавалерию. Улан с белым околышем, в длинной шинели и с саблей, он пришел перед рождеством на побывку и, постучавшись раненько утром в окно со двора, важно сказал, на новый лад «окультуренный» дурень:
— Матко! Отвуж[76], курва твоя мать!..
Перед службой в войске в воскресенье или в какой-то другой праздник он часто бывал пьяным. Приставал к людям, к тем, кого не боялся, цеплялся за ограду из колючей проволоки, здоровался со столбами: «Дай пять! А, не хочешь? Я тебе неровня?..» И лупил тот столб «по морде». С окровавленными руками, в порванной, залитой кровью рубахе, а то и с какой-нибудь палкой или отодранной штакетиной он, дико ругаясь, гонялся за нами, а мы, маленькие зрители, то весело, то испуганно разбегались, чтобы потом снова подойти к нему. Наконец подходили совсем близко — когда он свалится уже где-нибудь под забором и захрапит.
Но такие случаи бывали редко, так как пили тогда куда меньше, чем теперь. Зажмура же был из потомственно пьющей семьи. Пил его отец, пила бабка, мать отца. Сам он, Гаврила, еще пастушонком, говорили, нашел однажды в бабкиной постели целую четвертинку и с радости вылил ее в миску, накрошил туда зеленого лука и не спеша, так как был один в хате, выхлебал все ложкой, заедая хлебом. Это сейчас можно услышать: «Ему пол-литра — за одну щеку!» Тогда же парни покупали бутылку на четверых-пятерых и всем было весело. На свадьбах пили из маленькой граненой рюмочки на длинной ножке один за другим, по очереди.
Раз только видел я в те времена, что человек может выпить целый стакан водки. Это дядька Василь, муж тетки Анэты. Но тот был вообще чудной. Сам он Василь, а конь — Василек, такой же быстрый, как и хозяин. Дядька веселый, с добродушной присказкой: «Чтоб тебя в жито головою!» О безысходной бедности своей он говорил: «Как ты, браток, ни крутися, а все ж… сзади». И заядлый был на работу. В хате одни девки, сам только и косарь; приналяжет — скосит за день чуть ли не три четверти десятины. А потом три дня бегает, порток не подтягивая. И в тот раз, на свадьбе, захотел отличиться. Выходила Прочимова Люба, дядька Василь болел, но его все-таки привели. И он будто приказал Тимохе — ткнул пальцем на стакан, из которого пили квас: «Мне сюда!» И все даже привстали поглядеть, как он ту водку заглотнул…
Пили мало, а дрались часто.
И сегодня горько, когда вспоминаешь, как дядька Цыбук, отец Мани Вороны, дрался однажды со своим братом за межу на огороде. Как они дрались, я не видел, Манин отец только пробежал возле меня, молча удирая по загуменной дороге. Он держался обеими руками за лицо, а сквозь пальцы лилась кровь — это и вызвало во мне детский ужас, это и вспомнил я через много лет, прочитав у кого-то простые, казалось бы, слова: нет зрелища более отвратительного, чем то, когда человек бьет человека.
Подобные зрелища в Овсяниках случались. Часто бывали драки, можно сказать, коллективные на улице, где танцевали. Почему дерутся, за что, мы, дети, не знали. Драки возникали внезапно. Кто-то кого-то ударил, сначала один другого, а потом уже все брались кто за что — отдирали от заборов штакетины, находили дрючки, выхватывали из-под полы безмен или шкворень, — и начиналось!.. С самой паскудной бранью, со страшными криками, с бабьим визгом и причитанием, с кровью на лицах, с глухими ударами по телу, с топотом бегства и погони. Кого поднимали, кого отливали водой, кого даже отвозили в Милтачи к доктору, чтобы потом были основания подать в суд…
Раз в такую драку чуть не угодил наш дядя Алесь. Шел он, как и всегда, с загуменья, через Анэтин двор, и его чуть не затянуло в ту вьюгу-завируху. Выскользнув из озверело орущей толпы, он постоял со мной и мамой поодаль, возле наших ворот, а потом, когда вошли в хату, сказал:
— Темнота наша горькая!.. Хоть бы этот ваш Зажмура… Ты молодец, Роман, что не ввязался. И никогда не лезь. Что тут скажешь? В окопы бы кого из них или на «ура», в штыковую или на пулемет — скоро бы натешился! Всю храбрость мигом сдуло бы…
Дядя Алесь, бывало, что-нибудь начнет, потом задумается, а затем — словно о чем-то другом. Так и в тот раз:
— На закавказском у нас в обозах верблюды были и буйволы. Горбуны эти выносливые, хорошо шагают, а надо, так и побегут. А буйвол — тот на десятый день девятую версту. А у молокан кони добрые, справное всё. Рассказывал мне один, как это турки армян резали. Людей!.. Сам я не видел, не буду зря говорить. А он говорил: всех гамузом — и старых, и малых, и баб, и мужиков. «Братец, говорит, креста на них нет! Азиаты!..» А сам иной турок в плен попадет — лахудра лахудрой, аскер тот, сопли распустит — он уже человек…
Дядя Алесь помолчал.
— Да и что ты хочешь от врага? — продолжал немного спустя. — Казаки наши… Крючков, Шмучков… Жулик, пустельга, ложь! Ох, и звери же случались среди них!.. Попривыкали, сволочи, людей нагайками хлестать. Когда на демонстрациях. А то и шашками… На Буковине раз было. Там ведь тоже люди свои, православные. Зашел один в хату, а там никого: попрятались люди со страху. Печь горячая — хлеб пекли, дежа среди хаты стоит… А на лавке ребенок сидит. Как на беду. Говорили, девочка сядушка[77], до года.